ЮЛИЯ ЗОНИС
АНДРЕЙ
Рукопись, найденная в бутылке
И. Кормильцеву
…видишь, там, на горе, возвышается крест,
под ним десяток солдат. Повиси-ка на нем…
Дико ныл зуб. Я сидел, подперев рукой распухшую щеку, и выводил на листке почтовой бумаги: "Любезная Марфа Васильевна! Ввиду отключения электричества в нашем доме жилсовет просит Вас перевести сто рублей, необходимые для починки сети, на…" Красноватый свет керосиновой лампы резал глаза. Внизу, под окном, заливался волколак. Он выл уже вторую ночь подряд. Соседи говорили, что зверь сбежал из шапито, приехавшего в город на прошлой неделе. Мне было плевать, откуда взялась тварь, я только мечтал о том, чтобы она заткнулась. Фонари не светили, в окно заглядывала чародейка-луна. Как ни странно, она была на ущербе. С чего бы оборотню так выть?
"Любезная Марфа Васильевна…" Зверь за окном заорал в голос. Рука дрогнула, большая черная капля сорвалась с пера и размазалась по листу. Я выругался, смял листок в руке и швырнул под стол, к десятку таких же бумажных комков. Черт! Опять придется переписывать. Когда я потянулся к папке, велосипедный звонок, прибитый к двери снаружи, неуверенно брякнул. Потом в дверь ударили ногой. От удара она, естественно, распахнулась. У нас в подъезде никто не запирал дверей. Темная фигура ввалилась в прихожую, и по ореолу вокруг лица я узнал Родьку Раскольникова, своего однокурсника. Тот недавно прикончил какую-то старуху и теперь щеголял в ее шубе из чернобурки. Шуба была ему мала, открывала пузырящиеся на коленях брюки и голые синие лодыжки, зато воротник был знатный, — пушистый, украшенный ощерившейся лисьей мордой, он сыпал мелкими искорками в свете лампы и создавал подобие нимба вокруг прыщавого Родькиного лица.
— Опять света нет, — пожаловался Родька и плюхнулся в кресло. Поднялось облачко пыли.
— Шубу пожалей, — заметил я. Кресло я не пылесосил уже больше недели, ведь пылесос тоже работал от розетки.
— Темно у вас. — Родька будто и не слышал. — В подъезде на кошку наступил, та как мявкнет — и вверх прыснула, чуть по лицу мне когтями не прошлась.
Родька славился на курсе как заядлый выдумщик. Врал он по поводу и без повода, вот как сейчас: волколак уже давно пожрал всех кошек в округе.
— Чего притащился?
Я сознавал, что нелюбезен, но мне надо было закончить наконец это гребаное письмо.
— Вот.
Родька принялся выпутываться из шубы. Наконец он стряхнул ее с плеч и бросил на спинку кресла. Под шубой обнаружился самодельный тканый пояс, чем-то плотно набитый. А под поясом — голое и тощее Родькино брюхо. Оно было еще и грязным. Горячую воду в городе отключили за неделю до того, как вырубили свет.
— Шубу тебе оставить хочу. Шуба хорошая, теплая. Зима скоро.
— А ты?
Родька вздохнул.
— Я? Я пойду, троллейбус, что ли, взорву. Четверку.
Я покосился на пояс. Раскольников кивнул.
— Ага. Антон обещал — рванет так, что и пуговиц не соберут.
— Чего это ты?
Родион поморщился, поскреб пятерней грудь.
— Встретил недавно одну сучку, она меня сифилисом заразила. Все равно подыхать. Аптеки закрыты. У меня уже и горло болеть начало, говорить трудно. Во, смотри.
Родька вылез из кресла и нагнулся надо мной, распахнув пасть. Из пасти несло мертвечиной. Пасть была бездонна, покрыта белым налетом, в глубине черна. Вела она, похоже, в преисподнюю. Я отшатнулся.
— Во-во. Я и говорю — запашок. И сыпь такая, все чешется.
Сыпь и вправду была знатная, куда до нее обычным Родькиным фурункулам. Раскольников поежился: из окна тянуло холодком.
— Так ты шубу носи. Антону привет передавай.
Сказал и пошел вон, только свисавшие с тощих ягодиц штаны хлопнули на сквозняке. Я проследил за тем, чтобы он закрыл дверь, а потом вернулся к столу. Вытащил из папки чистый лист, взялся за перо и вывел: "Любезная Марфа…" Окно грохнуло и распахнулось, ворвавшийся ветер чуть не затушил лампу. Я обернулся. У порога стояла Лерка. Лерка, Лерунька, солнышко мое черноглазое. Я выскочил из-за стола и принял ее в чернобурую шубу. Завернул, закутал всю, поднял на руки и прижал милый сверток к груди. Лерка счастливо засмеялась. Она всегда мерзла. От волос ее, как и обычно, чуть-чуть тянуло землей. Я покружил Леруньку по комнате, поцеловал в нос и пошел ставить чайник. Газ пока работал.
<…> пили чай на кухне. Лерка — из своей обычной, синей выщербленной чашки. Я — из большой желтой, с ободком. В основном я, конечно, не пил, а пялился на Лерку — такая она была красивая. Лерка делилась новостями.
— Сторож сегодня опять ругался. Говорит, мы выкапываемся, а ему полдня потом зарывать. Галку вообще пускать не хотел, но она как-то извернулась.
Я сидел и думал — почему во всем этом гребаном мире только мертвые красивы и добры?
С Леркой мы познакомились на кладбище. Все наше жилтоварищество отправили на субботник, закапывать могилы. Милиция гоняла по кладбищу девчонок, те визжали, менты матерились. А Лерка спокойно сидела на плите и лузгала семечки. Когда я, удивленный донельзя, подошел ближе, она мне заговорщицки подмигнула. А потом взяла из моих рук лопату и принялась закапывать собственную могилу. Лерка у нас была девочка аккуратная.
Вурдалак за окном захлебнулся воем. Лерка поежилась.
— Давно он так?
— Да дня два.
— Вы ему поесть давали?
Я покачал головой. Магазины были уже три дня как закрыты, в неработающем холодильнике оттаяла забытая с прошлого месяца сосиска. Хорошо, что моя подружка не слишком нуждалась в еде.
— Покормите, жалко ведь.
Я не стал возражать. Просто потянулся через стол и дотронулся до присыпанных землей темных волос. Мы не раз чесали их вместе перед зеркалом, но комочки земли все равно оставались. И в трусах ее, как обычно, были мелкие камушки.
Уходя, Лерка сказала:
— Я, может, не приду.
— Завтра?
Она замялась. Потом глянула на меня сверху вниз, звереныш мой.
— Вообще. Старое кладбище переносят. Там будут строить новый завод для сжигания мусора. Так сегодня сторож Галке сказал. Может, он просто со зла брякнул. Но ты на всякий случай меня не жди.
Я отдал ей Родькину чернобурку. В земле, наверное, еще холодней, чем здесь.
"Любезная Марфа Васильевна! Ввиду отключения…" За окном заорали. Это был человеческий крик, так что я поднялся и выглянул наружу. Во дворе толпился гурт новичков. Сержант — иногда он щеголял в форме римского легионера, но сейчас ограничился хаки и фуражкой — бил по морде светловолосого паренька. Вопил, однако, не паренек, а Иудушка Головлев. Белый, оплывший как утопленник, с раздувшейся синюшной шеей и выпученными зенками, он подпрыгивал на куче мусора и орал:
— Ы-ы! Ы-ы!
Иудушка трижды пытался повеситься, и трижды крюк не выдерживал его тяжести. На четвертый раз он нашел где-то осину, но ствол оказался подпиленным. Этот случай сломил его окончательно, и он тронулся. Сейчас каждый раз, когда пригоняли новичков, он приплясывал на своей куче и вопил что-то невнятное. Сержант, не обращая внимания на безумца, повалил новичка на землю и принялся бить ногами. Остальные новенькие сбились тесной группкой и обреченно следили за избиением.
Я глянул на свои руки. Стигматы почти зажили. Кровоточили они только в пасхальное новолуние, да и то не всегда. Я прикрыл плотнее окно, чтобы не слышать Иудушкиных воплей, и вернулся к письму.
"Любезная Ма…" А, к черту! Все равно соседка-неплательщица жила напротив, на той же площадке. Я скомкал листок, накинул на плечи пальто и вышел за дверь. За дверью была тьма египетская. Я поежился. Всего-то и надо — пересечь площадку, пять коротких шагов, и постучаться к соседке. Но отходить от собственного порога не хотелось. Тут некстати припомнилась и Родькина кошка: вдруг она притаилась где-то тут, в темноте? Выпустила когти и ждет. Далеко внизу, за железной дверью подъезда, за мокрыми осенними кустами боярышника заливался вурдалак.