Изменить стиль страницы

Он не мог отдать себе ясного отчета, почему он стал более сосредоточенным в сравнении с тем временем, когда он выполнял то, что требовали от него свои. Тогда он не мог сосредоточиться, внимание было рассеянным, тысячи желаний толпились в нем, все притягивало, манило, сулило скрытые в себе радости. Теперь уже ничто не увлекало его.

Он был из тех, что гадят в своем доме и очень осмотрительны, как бы не наследить в чужом.

В одном селе снова, испытал он приступ страха. Он увидел девушку, живо напомнившую ему ту, о которой он не хотел думать.

Но, к счастью, она оказалась не той. Каждая связистка вызывала в нем теперь страх. Если даже она и не оказывалась той, то живо напоминала ему, что та существует.

"О, если бы можно было ее уничтожить! А может быть, она уже погибла в бою или тяжело ранена?"

Эта мысль успокаивала его.

Наконец он добрался к месту своей службы.

Сотрудники пересыльного пункта с интересом слушали его рассказ о том, как он участвовал в бою, как заменил убитого командира.

Ему поверили.

Постепенно он вошел в прежнюю колею: бездумье и беспечность возвратились к нему, О том, что с ним произошло, он почти забыл. Тускло вспоминалась хата, где он ночевал, спорившие между собой немцы, переводчик, который, инструктируя его, дал ему пароль: "Одежда красит человека!" Пожалуй, это все, что стоило запомнить из того, что с ним произошло. Хорошо, если бы и они забыли про него. Да так оно, кажется, и есть.

Шиков приходил к мысли, что он довольно хорошо выпутался из всей этой истории. Постепенно он перестал чувствовать скованность своей воли. Теперь он снова принадлежал себе и весь отдался одной мысли-сшить себе новый костюм. Не только его синие брюки изрядно поистерлись за те несколько дней, что он спал не раздеваясь, но и китель, сшитый в портновской мастерской ростовского военторга и составлявший предмет его тайной гордости, не выдержал тяжелых испытаний. Последние события в жизни Шикова оставили неизгладимый след не столько в его душе, сколько на его кителе.

Ему казалось, что, надевая этот потертый китель, он как бы обезличивался. Он добьется, что на него опять будут смотреть с почтительным любопытством. Но пока… О, как было ему тяжело выглядеть заурядным, обыкновенным! Мысли его все упорнее, все настойчивее кружились вокруг этого единственного желания — приобрести снова щегольский вид.

Однажды, когда он получал на базе наряд на продовольствие для своей части, писарь, по званию старшина, несколько раз прочел доверенность, затем пристально взглянул на него.

В следующий раз повторилось то же самое. Наконец писарь задержал доверенность. Шиков возмутился. Писарь, с необыкновенным хладнокровием выслушав его брань, снова пристально взглянул на Шикова, быстро отвел взгляд и, сделав вид, что читает доверенность, вполголоса произнес:

— Одежда красит человека!..

У Шикова захолонуло сердце. Он внимательно и с любопытством посмотрел на писаря. "Вот он какой!" — мысленно сказал он себе. Шиков почему-то представлял себе его не таким. Шиков вообще никак себе его не представлял. Теперь жадное любопытство победило страх. Перед ним был агент иностранной разведки, шпион! Интересно узнать, что побудило его заняться таким опасным делом? Шпион! Какое отвратительное слово! А вот сидит же себе и в ус не дует.

Писарь был неопределенных лет, с тонкой и длинной шеей, с продолговатым бесцветным лицом. Движения его были размеренны и аккуратны. Особенно почему-то запомнились Шикову его локти. Локтями писарь как бы отталкивался, прежде чем приступить к делу. Брал ли он перо, промокательный пресс или книгу нарядов-казалось, он брезгливо прикасался ко всем этим предметам, точно боялся выпачкаться. Шею он поворачивал так, как если бы ему жал воротник.

— Сведения, которые вы обязались сообщать, надо передавать мне… начал писарь.

Но в комнату вошли. Образовалась очередь. Писарь, вытянув шею, усиленно задвигал локтями. Выписав наряд Шикову, он, не поднимая глаз, отчужденно протянул бумагу.

Приехав в редакцию армейской газеты, Володя Ильин принялся писать очерк о Карташове. Записная книжка Карташова помогла ему еще глубже понять внутренний мир комсорга. Вот что писал Карташов накануне боя запасного полка с немецкими танками в ту памятную ночь:

"15 октября. Отряд наш получил задачу. Нас будет поддерживать артиллерийский дивизион. Не могу не думать о том, как развернется бой. Что, если, несмотря на огонь пушек, танки попытаются перемахнуть через нас и раздавить артиллеристов?

В этот исход я не хочу верить. И так как я не хочу этого исхода, то нахожу множество возражений против него. Главное-то, что здесь я, Сергей Карташов, со своими ребятами. Здесь им не пройти!

Я мысленно перебираю в памяти моих комсомольцев и как бы примеряю каждого к — предстоящему им испытанию. Выстоят ли они? Кто в последний момент дрогнет, растеряется, замешкается?

Не нахожу таких. Все они, с их достоинствами и недостатками, хорошие ребята. Я вынужден скрывать это от них, чтобы не зазнавались. Как много в них еще ребяческого! Они стесняются читать вслух письма матерей, если в этих письмах сквозит нежность и тревога за их участь. Они бравируют своей грубостью, когда заходит речь о том, чего они всего больше стесняются. Любя товарища, они подтрунивают над ним. Я вспоминаю фотографии, которые они хранят рядом с комсомольскими билетами и иногда подолгу рассматривают. С этих фотографий внимательно глядят лица матерей и девушек.

Я твердо решил идти на таран, если не удастся остановить танки. Этим я:

1. Не допущу танки к переправе.

2. Сберегу артиллеристов, которые, не имея приказа, решили нас поддержать.

3. Сберегу пушки, которые нужны там, куда они направлялись.

4. Сберегу многих наших бойцов.

Неужели все это могу сделать я один? Дух захватывает при мысли: какая сила заключена в одном человеке!

Я спрашиваю себя: вправе ли я сам распорядиться ценностью, которая не мне одному принадлежит, то есть своей жизнью?

Беспокоюсь, выдержит ли мать?

Мама, знай, что я не из лихости, не из тщеславия… Бывает, что нельзя иначе. Я буду рад, если не понадобится моя жизнь. Скорей всего, как только увидят, что у нас пушки, то и дадут ходу назад!.."

Всю ночь просидев над очерком, Володя исписал целую тетрадь и утром отправился в редакцию.

Секретарь редакции, высокий худощавый молодой человеЧ, то и дело оправлявший туго подпоясанную гимнастерку, прохаживался по комнате, время от времени подходил к столу, и что-то наносил на большой лист бумаги.

Машинистка объяснила, что он занят разметкой номера. Володя с любопытством наблюдал жизнь редакции. Он видел, как приходили и уходили сотрудники, держа в р/ках листы грубой рулонной бумаги, исписанные различными почерками. Машинистка брала листы и первым делом поглядывала в верхний угол листа. Если в углу не было надписи, она возвращала рукопись:

— Без визы не возьму!

Она казалась очень важной: перед ней заискивали, каждый старался подчеркнуть срочность своего материала. Но машинистка была непреклонна.

Секретарь редакции между тем кончил свою разметку.

— У вас что? — спросил он, снова обтянув уже и без того плотно облегавшую его гимнастерку.

Володя кратко изложил тему очерка.

— Очень хорошо! — сказал секретарь. — Такой материал нужен.

Володя вынул из планшета общую тетрадь и подал секретарю.

Тот пробежал глазами несколько страниц.

— Очень много воды! — наставительно сказал он, возвращая тетрадь. Нужно короче! Главное — боевой эпизод, а психология — потом, когда-нибудь после войны…

Володя весь вечер снова просидел над очерком. Написать так, как требовал секретарь, он не мог, и эго удручало его. Получалось сухо, пропадал живой образ Карташова.

Хотелось написать так, как было: не только боевой эпизод но и то, что предшествовало подвигу, — мысли и чувства Карташова перед боем, его внешность, и то, как он сушил обмундирование, как угощал Володю домашними коржиками, и эпизод с Горелкиным, разговор с Синельниковым, комсомольское собрание, выступления Синельникова и Горелкина, странички из дневника… Все это казалось Володе существенно важным для объяснения подвига Карташова.