Доклад слушали не слишком внимательно. Подавляющее большинство студентов были городскими жителями, деревенские проблемы интересовали их сравнительно мало. Многие понимали, что идет большая ломка, последствия которой неисчислимы, но студенты не ощущали ее связи с их собственной жизнью — зачетами, экзаменами, раскладкой небогатых стипендий на тридцать долгих дней, доставанием учебников, составлением конспектов и прочей вузовской текучкой.

После докладчика выступили два профессора — политэконом и историк, затем три студента — Полетаев, Готлиб и Ошкуркин.

Аркадий Полетаев, один из наиболее выдающихся студентов исторического факультета, всеобщий любимец, в своем выступлении обнаружил, как и подобает историку, точное знание предмета, назвал наизусть множество цифр и употреблял с абсолютной свободой такие слова, как «пар», «зябь», «весновспашка», "яровой клин" и так далее, хотя не имел никакого представления о том, что эти понятия означают в натуре. Однако любые тяжеловесные материи он умел пересыпать остроумными и тонкими замечаниями и неожиданными примерами, все слушали его, как всегда, с удовольствием и любовались гордой посадкой его головы, темно-русой шевелюрой и вздернутым крутым подбородком.

Борис Готлиб, филолог, тоже славился своими большими способностями, особенно к языкам. Как оратор он соперничал с Аркадием и имел много сторонников, считавших его "более глубоким умом", чем Аркадия. Он рассказал о своей недавней поездке на Северный Кавказ в совхоз «Гигант» и нарисовал перед слушателями пронизанную солнцем оптимистическую картину будущего сельскохозяйственного производства при социализме, без лошадей, с минимальным количеством персонала, управляющих при помощи электрических машин посевом, созреванием, жатвой и — внимание, внимание! — погодой! Да, дождем и вёдром! В поле все будут делать «комбайны» — слово в то время новое, мало кому известное и поэтому окруженное ореолом всемогущества. О лошадях Борис говорил с насмешкой и несколько наивной враждебностью горожанина.

Федор Ошкуркин был крестьянским сыном, и хотя от деревни оторвался и даже гордился этим, разбирался он в происходящих там событиях больше, чем другие. Он привел несколько примеров из современной деревенской жизни, подчеркнув в особенности факты кулацкого засилья и кулацкой скрытой, но неизбывной ненависти к советской власти. "Покуда жив кулак, — сказал он просто, но сильно, — мы не хозяева в деревне, запомните это, товарищи". Потом он неторопливо повернулся к Готлибу, добрейшая и хитрейшая улыбка осветила его большое красивое лицо, и он проговорил: "На лошадок, Боря, ты зря ополчился. Видно, извозчик однажды содрал с тебя лишний двугривенный, и это помутило твой обычно ясный разум. Лошадь еще долго нужна будет в сельском хозяйстве для разных мелких надобностей, которые машинами справлять невыгодно. Впрочем, ты литератор, тебе фантазировать разрешается, не то что нам, историкам…"

Ошкуркину дружно аплодировали. Все помнили, как он появился здесь два с половиной года назад после окончания рабфака еще полной деревенщиной, робел, мучительно краснел, нещадно окал и приобрел прозвище «Бабушка» с ударением на «у», так как однажды употребил это слово с таким, принятым в его местности, ударением. Он развивался на глазах, запоем читал книги, порядочно изучил немецкий язык, стал членом бюро комсомольской ячейки университета; из рослого, сильного, но скованного и услужливого до раболепия деревенского парня он превратился в человека самостоятельно мыслящего, знающего себе цену, отличавшегося широтой натуры и тяжеловесным изяществом, хотя по-прежнему очень доброго и склонного к самокопанию и дружеским излияниям.

После собрания трех выступивших студентов задержал ненадолго секретарь МК Леонов. Не скрывая своего восхищения знаниями и умом "младшего поколения", он похвалил их речи, особенно речь Феди, и сказал, что пора подумать о передаче всех троих из комсомола в партию, при этом он посмотрел уголком глаз на стоявших поблизости ректора и секретаря райкома: этот взгляд означал, что сказанное — не только совет, но и директива.

Польщенные похвалой старого большевика из рабочих, три вузовца покинули университет в приподнятом настроении. Они решили прогуляться пешком по морозцу. С Моховой они пошли по Волхонке к Пречистенским воротам. Было пустынно и белым-бело. Редкие санки извозчиков проносились мимо, оставляя на свежевыпавшем снегу темный след полозьев. Полетаев жил тут недалеко, в Померанцевом переулке, у Остоженки. Друзья пошли по Остоженке, на углу простились с Аркадием, и тут Аркадий вспомнил, что имеет поручение от своей сестры Киры, пригласить обоих друзей на ее день рождения 19-го вечером; насмешливо скосив глаза в сторону Ошкуркина, Аркадий добавил, что сестра особо настойчиво приглашала Федю.

— Ты имеешь успех, — сказал Аркадий, усмехаясь, — не только у секретарей Московского комитета партии.

Федя скрыл радостное смущение за какой-то шуткой, и вместе с Борисом они пошли к трамвайной остановке, чтобы ехать домой, — оба они жили в одной комнате студенческого общежития, что в Охотном ряду, дом № 7.

Приехав к себе, оба, порядком озябшие, налили кипятку из большого «титана» в конце коридора, выпили несладкого чаю (сахара у них не было), разулись и сели заниматься. Готлиб продолжал одолевать «Шахнаме» Фирдоуси на персидском языке, а Федя — "Русскую историю с древнейших времен" Покровского вперемежку с "Крестьянской войной" Энгельса. Рядом занимались другие студенты — соседи по комнате — каждый своим делом.

Федя начал уже подумывать о том, не лечь ли спать, когда раздался стук в дверь и послышался мужской голос:

— Ошкуркин, иди вниз, к тебе пришли!

"Кто бы это мог быть?" — подумал Федя, зевая, он надел ботинки на босу ногу и помчался вниз по слабо освещенным лестницам.

В дальнем полутемном углу проходной конторы, возле низкого подоконника, Федя сразу заметил человеческую фигуру — приземистую, бесформенную, похожую на сверток с вещами. Завидя Федю, сверток зашевелился, затрепыхался и кинулся к нему. Только лишь когда смешалось их дыхание, Федя узнал свою младшую сестричку Надю — Наденку, как ее звали в деревне. Красавица Наденка, гордость семьи Ошкуркиных, стояла в проходной конторе в напяленном как попало большом романовском полушубке, трех платках на голове и четвертом на бедрах под полушубком, в черных катанках и, по-видимому, многих юбках и кофтах. Ее большие иссиня-серые глаза сузились и вспухли, полные губки-вишни сжались в одну нитку, и это сделало ее похожей на их тихую безответную мать Екатерину Тимофеевну, и оттого, что она стала похожей на мать, Федя почему-то подумал, что мать умерла и поэтому Наденка здесь в таком странном виде.

— Федя, — сказала Наденка и повторила со странной торжественностью, Федя.

Она подняла маленькие руки на уровень его лица и взялась ими за его щеки, ощупывая их, как слепая.

— Нас раскулачили, — сказала она негромко, но Феде показалось, что эти слова набатом раздались по всем закоулкам проходной конторы. И первым его непроизвольным движением, еще прежде, чем до него дошло все значение произнесенных слов, было — оттеснить Наденку обратно к окну, в угол, и сказать ей что-то (он сам не знал — что) шепотом, тем самым приглашая и ее говорить тихо.

Она вполголоса начала рассказывать, но он не слушал ее; вернее, слушал, но не слышал — ее рассказ не вызывал в нем никаких представлений зрительных; если он и видел что-нибудь из того, что она рассказывала, то только баньку в глубине сада, среди малины, и именно среди малины, а не снежных сугробов, как должно бы быть теперь, зимой. Но банька эта была тоже только фоном; на этом фоне перед Федей выскакивали из темноты, пропадали и снова проявлялись лица: Аркадий Полетаев, его отец Виктор Васильевич, секретарь МК товарищ Леонов, Боря Готлиб, ректор университета, Кира Полетаева, секретарь райкома комсомола и другие. Нельзя с уверенностью сказать, что Федя видел их лица, — это были чаще всего не их лица, а движения их рук, челюстей, мигание их глаз, повороты их голов, иногда даже просто их имена, даже хлопанье двери, ведущей в их комнату, даже запах трубки, которую кто-то из них курил, и запах мыла, которым кто-то из них умывался. Эти люди появлялись перед Федей и опять пропадали, и при каждом появлении отдалялись от него все больше, смотрели на него с жалостью, злобой, укоризной, а затем все более равнодушно, отводя глаза в сторону — на свои бумаги, столы, к другим людям, к другим разговорам, к другим временам. Они уходили из его жизни.