Младшие теснились на специальном помосте сбоку — чтобы не попадаться под ноги остальным, и видно оттуда все было хорошо, потому что помост поднимал нас над морем склонившихся голов. Я жадно рассматривал Священника — он был бледным, невысоким, и казался немощным, но в нем чувствовалась какая — то внутренняя сила, недоступная остальным — власть, освещавшая его лицо изнутри, точно бледное пламя. Голос у него был глубоким и красивым, а уж торжественным до того, что, когда я слышал его, у меня что — то обрывалось внутри.

Сначала он поздравил всех с приходом весны — объявил начало Нового года и сказал, что по всем приметам год должен быть хорошим, плодородным, и все радостно закивали, хоть, по — моему, он говорил это и прошлую весну, и позапрошлую — только каждый раз другими словами. Потом прочитал короткую проповедь о Труде, Обязанности и Воздаянии — но это было только начало, и, когда он смолк, а люди замерли в ожидании, он помедлил, и, дождавшись, пока молчание не сделалось совсем уж нестерпимым, он, наконец, возвысив голос — так, что, казалось, я услышал слабое эхо, отразившееся от бревенчатых стен, поведал нам о тех видениях, которые были ему зимней ночью — потому что на то он и священник, чтобы видеть скрытое от остальных.

Я вставал на цыпочки, приоткрыв рот, стараясь не упустить ни одного его слова — он говорил о вещах, мне непонятных, но от того не менее прекрасных — может, только Старшие знали о чем он толкует, да и то сомневаюсь.

«И увидел я огненные колесницы, летящие по воздуху… и увидел я дома, возносящиеся до небес… И было могущество нашего племени неизмеримо ни мощью волн морских, ни светом звезд небесных. И все, что делалось людьми, сгорало в огне и возрождалось вновь, и рушились горы, и возносились горы, и россыпь факелов отбрасывала свой свет до самого горизонта. И увидел я мощь человеческую и возгордился за нее, и оплакал ее… Кто захочет жить вечно? Кто способен вынести свидетельства былого величия? Радуйтесь, ибо участь наша прекрасна — ноша Свидетеля не тяготит нас и тяжесть Могущества нас миновала…»

И все в таком же роде.

Иногда мне даже казалось, что я схватываю то, о чем он толкует — не понимаю, но именно схватываю, словно смутные картины, возникающие у меня в голове были задернуты какой — то пеленой, которая никак не может упасть. Думаю, все остальные чувствовали то же самое — иначе почему бы они выслушивали всю эту странную речь в такой благоговейной тишине?

Затаив дыхание, не в силах отвести взгляда, я всматривался в горящие глаза Священника. Один раз мне даже показалось, что и он поглядел на меня, быстро, но внимательно, точно в самую душу заглянул.

Наконец, он закончил проповедь, и, когда сошел с кафедры, уже не казался таким тщедушным — отблеск былого величия все еще лежал на нем. Он углубился в боковой придел, а затем вынес блюдо с хлебами и начал одаривать ими прихожан, каждый из которых отламывал по кусочку, кланялся и выходил из церкви. Такая церемония проводилась только два раза в году — на Новый год, когда община благодарила Господа за то, что помог пережить зиму, за приход весны и на Праздник урожая осенью, потому что хороший урожай — это еще год жизни, а иногда — и благоденствия.

Наконец, все старшие, получив свою долю, потянулись к выходу, и за ними наступила наша очередь. Я был одним из последних — с некоторых пор я вообще старался держаться в тени, насколько это возможно. Не поднимая глаз на священника, я, склонившись над блюдом, устланным зелеными листьями, отломил кусочек хлеба, и тут почувствовал на себе внимательный взгляд.

— Подожди здесь, сын мой, — сказал Священник.

Никаким его сыном я не был — он всех так называл.

Я отошел к наружной стене, выжидая, пока тот не отошлет последнего прихожанина. Наконец, молитвенный дом опустел и священник, устало опустившись на боковую скамью, сделал мне знак подойти.

— Погляди на меня, мальчик мой, — повелительно произнес он.

Я покорно поднял голову.

— Ты должен говорить со мной абсолютно откровенно, — сказал он, — я не желаю тебе зла.

Я молча кивнул.

— Эти твои… приступы… они не сопровождаются видениями?

— Нет, святой отец. Это… ну, просто приступы. Я теряю сознание, и все.

Он задумался.

— Способность Видеть — тяжелый дар. Быть может, ты просто не хочешь признаватся себе в нем.

Я понял, что отчасти он говорит о себе, и, пожалуй, заинтересовался. Кого не заинтересует загадочная способность святых отцов видеть странные вещи, недоступные ни одному обычному человеческому взору?

Потому я честно напрягся, стараясь отталкиваться от того, о чем он сегодня рассказывал — о Власти и Силе, о Поражении и Утрате.

— В пламени очага? В дыму?

— Нет, святой отец, — сказал я, — Нет… ничего.

— Все, что не от Господа, все от нечистого, Люк, — сказал он тихо.

— Но у меня нет Дара, святой отец, — в отчаянии сказал я. — Ничего нет, Господь свидетель.

Он помолчал. До сих пор лицо у него было добрым и мягким, сейчас он смотрел куда — то вдаль и оно сразу стало чужим, словно ему уже не было до меня дела и он больше не старался мне понравиться.

— Ладно… — сказал он, наконец, — Временем располагает Господь, мы же только пользуемся им. Подождем… он сам знает, когда прислать мне преемника.

Я вопросительно взглянул на него, но он со скрытым раздражением махнул рукой.

— Иди… иди, мальчик…

И, когда я уже был на пороге, задумчиво сказал мне вслед:

— Там видно будет…

* * *

Поначалу мне казалось, что, раз уж жизнь моя так странно изменилась и даже сам святой отец заинтересовался мной, то вот — вот произойдет что — то интересное, но на самом — то деле все выходило еще хуже, чем раньше. Со всеми моими сверстниками уже возились не старухи, а молодые, сильные мужчины и женщины, которые брали их то в лес — на охоту и на расчистку зарослей, то на весеннюю стрижку овец, а меня определили к однорукому Матвею — рыбаку, которому я помогал выбирать сети. Работа была не тяжелая, но уж больно нудная, а Матвей, вдобавок, был человек молчаливый, а подчас так и вовсе меня не замечал. Бывших приятелей своих я видел, только когда все собирались за обедом в общинном доме — они приходили разгоряченные, смеялись и, перебивая друг друга, обсуждали всякие новости, всякие недавние события, в которых мне не было места. Однажды я услышал, как Тим вновь завел разговор о том затонувшем поселке. Он уверял, что действительно видел его. Одно дело — слушать всякие байки долгой зимней ночью, когда тебя окружают постылые стены зимних жилищ, а истосковавшееся воображение расписывает яркими красками всякие чудеса и приключения, а совсем другое — когда тебе рассказывают такую историю в ясный весенний день, когда и без того хватает, чем заняться. Почему — то весной такие истории теряют изрядную долю прежнего страха — а вместе с ним и прежней привлекательности.

Потому какое — то время все от рассказа Тима просто отмахивались.

Но он упорствовал.

Он все продолжал твердить, что, если выбрать пасмурный день со спокойной водой, когда море вбирает в себя остатки света, а не отражает его от поверхности, то с высокой скалы, которая лежит за час пути отсюда и впрямь можно увидеть кое — что. Он так извелся, что я сделал вид, что верю ему — просто потому, что хотел ему угодить — хотел, чтобы со мной обращались как прежде — как с равным. Но, казалось, на остальных та легкость, с какой я готов был принять эту историю, произвела обратное действие — Тим чуть не заплакал от злости.

— Ублюдки, — сказал он, — вон, даже придурок верит.

— На то он и придурок, — рассудительно заметил Дарий. — Это выдумки. Старухи малолеток пугают, чтобы они далеко не забредали, а ты и купился. Да я тебе таких историй сколько угодно расскажу…

— Знаю, знаю… про упырей твоих вонючих.

Тим надулся и покраснел, точь в точь как рыба — шар, когда ее вынимают из воды — дело явно шло к драке.

— А пошли посмотрим, — сказал он. — Его и сейчас наверняка видно — пока гроза собирается.