Изменить стиль страницы

ГНЕВ И ОДИНОЧЕСТВО

СИНИЕ ДАЛИ

Да и кто всерьез задумывался об этом Судии — Judex et Rex tremendae majestatis?[21] Кто помнит о страхе пред Ним, чей справедливый и священный гнев был воспет над гробом Венсана Корволя? Едва отзвучал Реквием, как мысль о Суде и Судии исчезла, растворилась в полумраке, напоенном душным ароматом расплавленного воска и ладана, и только жгучий привкус гнева сохранился на губах, во рту и в груди. Острый, горький, будоражащий привкус. Обратившийся в гнев человеческий.

Тело Венсана Корволя предали земле. В фамильном склепе были погребены его останки, лишенные покаянного, страждущего сердца и преступной руки. И то и другое Амбруаз Мопертюи, вернувшись домой, ночью бросил свиньям. Не испытывая ни малейшего трепета перед Судией, которым Корволь заклинал его в письме. Да и вообще он понял это высокопарное послание с пятого на десятое, с трудом прочитал его, запинаясь на каждом слове и неуклюже водя пальцем по убористым косым строчкам. Он выучился грамоте, только когда разбогател, чтобы вести учетные книги и разбираться в ценах на лес, а вовсе не для того, чтобы ломать себе голову над какой-то заумной писаниной. И понял он только то, что Корволь посмел упомянуть о Катрин, утверждать, что он ее любил, да еще и просить Мопертюи положить в могилу Катрин его сердце. Амбруаз счел эти притязания чудовищной наглостью и вникать дальше в кощунственные бредни не стал. Едва сдерживая гнев, он кое-как дочитал письмо и тут же разорвал. Никакого обязательства перед Корволем он не признавал, наоборот, считал себя вправе мстить ему и проклинать его.

Клод пришлось отложить то, что она задумала в день похорон отца: немедленно покинуть Лэ-о-Шен и вернуться в родной дом. Прежде чем она успела собраться, произошло еще одно печальное событие. Впрочем, оно не столько огорчило, сколько раздосадовало ее. Марсо поспешил откликнуться на зов мертвых, услышанный в соборе Святого Мартина. Вернувшись с похорон, он допоздна стоял у открытого окна. Была светлая ночь. Он смотрел на раскидистую магнолию перед домом. Теплый ветерок легонько покачивал ее длинные ветви, усаженные жесткими лакированными листьями, зелеными и почерневшими, отражавшими холодный блеск ночного светила. А на земле вокруг дерева, точно соскользнувшее с ветвей молочное облачко, белели опавшие лепестки. Луны не было, на небе только звезды. Вместо луны — этот светлый, ароматный нимб на земле. Опали цветы, наступал черед листьев. Скоро и они бесшумно слетят, и ветер унесет их вдаль, в забвенье. Цветы, плоды и листья уходили в небытие, словно отсчитывали время жизни растений. Луна лежала посреди двора, как скомканный, отбеленный слезами платок, как отделившаяся от живого лица безглазая и безусая маска, плоская и отрешенная от всяких чувств, желаний и мыслей. Увял сам вкус жизни, и сладковатый запах тления витал над двором.

Марсо видел, как темная фигура Амбруаза скользнула вдоль стены дома. Он на минуту зашел в свинарник и тут же вышел. Потом вернулся в дом. Таким Марсо увидел отца в последний раз. Смутной, неслышно проскользнувшей тенью. Мрачной тенью, проникшей в его душу. Весь дом спал, погруженный в тишину и покой. Уснул и Марсо, так и уснул у распахнутого окна.

И сон, последний сон, приснился ему. Как будто он подходит к Приступку, но нет ни изгороди, ни двора, ни сараев и хлевов, вокруг каменистая, невозделанная земля. Впрочем, может, это и не Приступок, а Крайний двор. Дом чуть покосился, как будто земля под ним вспучилась. И странный свет: ни день, ни ночь, ни сумерки. Какой-то голубовато-матовый. Стены дома, ставни, дверь, крыша — все окрашено в разные оттенки голубого цвета. Сиреневатый, бледно-зеленоватый, бирюзовый и лазурный. Перед домом на ветхой деревянной скамье сидит его брат Эфраим и смотрит прямо на него. Лицо и руки его — благородного густо-синего цвета. Он что-то вырезает из куска дерева. Но отрывает глаза от работы, чтобы устремить на Марсо серьезный, чуть печальный взгляд. Мастерит деревянные башмаки.

В дверях стоит отец. Приземистый, корявый, с темно-синим, почти черным лицом. Взгляда его Марсо не видел. Но угадывал, что отец смотрит злобно, упрямо и подозрительно. На крыше, оседлав каминную трубу, сидел и глядел на небо Леже. И, как всегда, играл в бильбоке. Только вместо шарика подбрасывал привязанное за веревочку солнце. Большое ультрамариновое солнце. Оно не сияло, а висело на небе тяжелым шаром; по временам падало, насаживаясь на острую палочку, и снова подскакивало вверх. Ржавый железный обруч, дребезжа, скатился с косогора перед домом, но никто не обратил на него внимание. Эфраим вырезал сабо, Леже играл синим солнцем в бильбоке, старик хмуро стоял в темном проеме. А Марсо все смотрел на них и на обруч, весело катившийся прочь.

На груди застывшего в дверях отца, опирающегося рукой о притолоку, вдруг появилась веретеница: мелькнула тонкой золотой полоской и исчезла между фиолетовыми камнями стены.

Веретеницы, или, иначе, стеклянные змейки, отбрасывают при опасности хвост, как и ящерицы. Вот и эта, юркнув в щель, оставила на поверхности стены кончик хвоста. Марсо смотрел на быстро тускнеющую на шероховатой стене золотую слезу, и она словно жгла его собственную щеку.

Когда он проснулся, щеки у него горели. Лихорадило, кровь стучала в висках. Ледяной ветер порывами налетал на ветви магнолии, трепал листья, срывал и разбрасывал белыми клочьями по двору жемчужно-белые цветы. Луны больше не было ни на небе, ни на земле. Лишь белые полосы там и здесь. На небе — Млечный Путь, где в вихре, поднятом неумолимым вращением светящейся длани, зарождались звезды, на земле — дорожки белых лепестков, теряющих цвет и аромат. Марсо захотелось плакать, его пронзила безысходная тоска, подобная той, что нападает порой на детишек, когда никто не приласкает их и они чувствуют себя покинутыми. Он и впрямь был покинут всеми, а теперь и сам от себя отстранился. Устал до полного изнурения, извелся от одиночества. И ему захотелось плакать от жалости к бедняге, который вот-вот покинет этот мир, до которого никому нет дела и о котором никто не станет скорбеть. Но даже этого он не мог сделать, не мог пролить ни слезинки над самим собой.

Его иссушила тоска, он был опустошен. И только смотрел на гонимые ветром по земле мертвые, посеревшие лепестки.

Нет, он не станет вешаться на этой огромной отцветшей магнолии. Тоска его слишком тяжела для ветвей дерева, которое в день свадьбы он привез сюда под торжественным караулом, точно именитого узника в ссылку. Магнолия горда, как его жена, надменная, холодная Корволева дочка. И вдруг он подумал: а как звали крупного рыжего вола морванской породы, который в то далекое апрельское утро тащил повозку с деревом-изгнанником? У него был такой покорный взгляд.

В лес, да, в лес понесет он свою скорбь. Туда, где растут простые, без жемчужноматовых благоухающих цветов деревья, не отравленные горько-презрительным сожалением о городском саде. Незатейливые дубы, буки и грабы, среди которых росли и работали он сам и его брат.

Как-то Леже спросил его, почему, если смотреть издали, леса кажутся синими, а вблизи меняют цвет. Леже часами напролет смотрел вдаль и знал, что синим бывает только недостижимое: небо, горизонт. Далекая, недосягаемая синева завораживала его. Марсо любил этого придурковатого старичка-младенца, восторженно любовавшегося обманчиво-синими далями.

Но теперь лес и впрямь был синим, даже вблизи. Чем глубже в чащу заходил Марсо, тем гуще становилась синева. Или на исходе ночи, в преддверии рассвета, такое бывает? Он шел все прямо, в синем лесном сумраке, вдыхая аромат деревьев и папоротников. И бремя его тоски легчало. Плакать уже не хотелось. Вперед, вперед и вглубь. И снова все тот же нелепый вопрос всплывал в голове: как звали рыжего вола, тянувшего повозку с пышной магнолией? Он словно услышал протяжные крики пахарей, окликающих волов: Франьо, Коршон, Вармуе, Флери, Блондо, Куртен, Шамбрен, Тешон, Шаво, Шармантен… Тягучие, звучные, почти молитвенные возгласы над бороздами.

вернуться

21

Всемогущий царь и Судия (лат.).