Изменить стиль страницы

И вот, сохраняемый живым, чтобы стать мертвым, увернутый в обильно смоченную водой бледно-лиловую мужскую майку, а поверх нее еще в толстый слой газет, кутум плыл в город. Он плыл и от влаги приходил в себя. И снова виделось ему море. Но был он уже не кутумом, а жадным бородавчатым жерехом и пил красную липкую жижу, сочившуюся из тех, пошедших камнем ко дну. Он пил ее и пил, а навертевший на свой тулуб ржавую проволоку Эво, рыбий семиплавый Бог...

– Сходи здесь, – сказал водитель, подхвативший сутулого на изгибе дороги напротив волнореза, далеко внизу рвавшего вклочь море, – теперь рядом, сам доберешься.

Вез водитель в задке микроавтобуса нечто такое, что ему показывать никому не хотелось. Кроме того, сидела сзади не в меру разговорчивая длиннотелая молодая женщина, и он, зная об этой ее разговорчивости, не хотел рисковать, нарвавшись где-нибудь при въезде в город на военный патруль.

– А че это ему сходить? – Женщина, сидевшая в предпоследнем ряду кресел, дунула на прядь каштановых, чуть курчавящихся волос, упавшую на глаза. Прядь отлетела к уху. – Че сходить-то? – нажимая на «е», повторила она. – Ты сам сходи, промнись! От... А ему я кой-чего должна!

Водитель плюнул вбок, крутанул руль вправо, вправо повернул и свою в рубленной и изломанной соломе волос голову, стал тормозить. Впереди все одно намечалась пробка и, хочешь – не хочешь, надо было выходить, смотреть, что там, как...

Машина еще не остановилась, а женщина с великолепным матовым цветом лица, с молодой, упругой, но все ж немного короткой шеей с хрустом стала раскрывать на себе новомодное, из твердой плащевой ткани, спереди на пуговках платье. Глаза ее в полутьме микроавтобуса, казалось, по-кошачьи вспыхнули, тонкие, капризно изогнутые губы, судорожно дрогнув, раскрылись...

– Собаки, скоты... – плюнул еще раз водитель и, окончательно остановив машину, грузный и неловкий в жарком своем синем двубортном костюме, стал ходить.

– У-у, молокан проклятый, – начиная задыхаться, добросила в спину ему женщина, – как выпродать че – это они всегда, а как че другое...

Сутулый бросил кутума на сиденье (отчего тот дважды, как в воде, подпрыгнул, трепанул хвостом, сладко прогнул, а потом вновь выпрямил корпус). И, неожиданно легко ухватив женщину, так и оставшуюся в расстегнутом, но не сброшенном платье, поперек тела, опустил мягко и бережно, как добычу, лицом вниз на коврик между сиденьями, на миг прижав к пропыленному этому коврику плоский ее, влажный, прохладный в духоте набегающего вечера живот.

И вонзился в кутума запах соединения тел, запах слепорождений, запах расправы, упадка и смерти...

Прошло пятнадцать минут, а водителя все еще не было.

– Твой-то подох, – лениво запахнув платье и не попадая пуговками в узкие прорези, сказала женщина.

– Кутун, кутунчик, – позвала она, то ли издеваясь, то ли вправду жалея.

Глаза ее теперь потухли и казались двумя глубокими на лице ямами. В ямах этих шла какая-то таинственная жизнь, что-то шевелилось, взметывалось, проблескивало, туманилось, ниспадало, тлело. Но что именно, не давала разглядеть грянувшая внезапно темь.

– Как можна п'аддох! Как п'аддох! Нэ хавары п'аддох! Нэ хавары!

– Аааа-хх!

– Ыыыы-ы-ы...

И сутулый, набитый до пупка машинной любовью, схватив рыбу, увернутую в газету и в майку, установил на середине лба твердокозырчатую кавказскую кепку и, ничего не сказав женщине, выпрыгнул из микроавтобуса. И пустился мимо сбившихся в кучу машин, мимо кустов, какими-то одному ему ведомыми тропинками к далекой вечерней чайхане.

Он побежал к чайхане и сразу же забыл длиннотелую, круторебрую женщину, обозленного водителя, танки в Шихове, пробку на подъезде в Баку. Он думал только о том, что продать или даже – в крайнем случае – подарить кутума мертвым никак нельзя. И поэтому бежал и бежал, спотыкался, останавливался и бежал вновь. И кутум видел грязь и навоз, чистоту и горящий хлам, белые кладбища на обрывах, готовые всей своей тяжестью осесть на дорогу, видел нефть в цепочках озер, и ограды, и сады, и пустоши, и черноту, и лень, и проворство. И хотя жить ему оставалось в рыбьей своей оболочке всего ничего, он вдруг снова стал ближе к пониманию вещей, почувствовал внезапно легкий щекот инобытия под жабрами. Но понимание это таилось где-то глубоко, вне тела, и доставить его враз, в один миг себе пред очи было невозможно...

Добежав наконец до чайханы, человечек, задохнувшись, остановился в тени огромной, завязанной крепким узлом в середине ствола, там, где начинаются ветви, маслины.

– Гардаш,[1] – сипло позвал он чайханщика. Но тот, занятый у стойки своими чайниками, не услышал. И тогда человечек вышел из тени маслины и, почти перестав задыхаться, запел: – Кутум, адын кутум! Балыг, ай, балыг! Ай...

И хоть деньги сутулому на сегодня были уже не нужны, на вопрос «Сколько?» он отвечал: «П'тнадцат...» А отворачивавшимся кричал, изнемогая, в спину:

– Дэсят, дэсят! Эсли нужна – дэсят! За дэсят бэры!

И кричал он еще и по-другому: на шумящем камнями морскими, клокочущем пылью, исколотом кислой горечью и косточками граната языке. И в этой его медленно нарастающей жадности к живому, хоть и продаваемому кутуму, была любовь. Он, убивая рыбу, любил ее. Потому что любовь и в убивании все казалось ему любовью. Потому что и любовь к убийству все равно для него была любовью...

Но сидящие в чайхане, где на столах стояли в полном порядке не опрокинутые, а выблескивающие чистотой чашечки-ормуды, на сутулого не обращали внимания – играли в шахматы, курили, смеялись.

– Адын кутум, бэры кутум, – покрикивал, теперь уже почти плача, сутулый, похожий на рыбака человек, – балыг, балыг. Ай балыг!

И этот «балыг!» было последнее, что слышал кутум в своей короткой – от января до сентября – жизни...

Кутума купил чайханщик. Он брезгливо, одним движением кривого негнущегося мизинца сколупнул с рыбины проданную вместе с ней газету, смахнул под стойку майку и глазами показал худенькой, в косичках девочке, своей дочери, против всех вероятий оказавшейся вечером в чайхане, куда-то на дверь подсобки, в угол. Девочка быстро мелкими шагами ушла. Она, увидев рыбу, чуть не расплакалась. И не только потому, что ей жаль было кутума, но и потому, что казалось: вот она поплачет, погорюет, и убитой живности станет легче, и живность эта из своей другой, неведомой жизни, с неба, со звезд поможет ей. Так она оплакивала нахохленных индюков и куриц, живших у них во дворе, и толстого, черного, с надпиленным правым рогом барана, недавно зарезанного отцом, и птиц, и птенцов, и рыб. И за это ее не любили подруги и дразнили братья. Но она все равно была такой, какой была.

Девочка ушла, а чайханщик зачем-то развернул отброшенную газету и долго смотрел в нее, не читая. И в глазах чайханщика – а звали его Яшар, и было у него, считая и эту, старшенькую, отошедшую в угол Рабигуль, пятеро детей, и недавно он лишился жены – и в глазах чайханщика тоже стояли слезы.

В газете же, кое-где подпорченной каплями воды, просочившимися с майки, можно было прочесть:

...БЩЕНИЕ КОМЕНДАНТА ГОРОДА...

...держанию порядка, которое находит понимание у населения, выражающегося обеспокоен... связи с подстрекательскими экстремистскими... дками... пределенных лиц... щих дестабилизировать обстановку.

...давляющее большинство... инцев... ет усилить контроль за въездом в город...... ждан, ведущих сомнительный образ жизни, не занятых общественным... удом.

...связи с этим... комендатурой принято решение... граничить... езд в Баку вышеуказанной... тегории лиц.

Данные ограничения не... тся лиц, а также граждан... щих на семейные торжества, похоронные обряды.

............................................................................................................ однако

............................................................... каждый...................................................

будет сделано все..................................................................

вернуться

1

Спасибо (азерб.).