— Так вот, у него сын под следствием, Сеня. Николай Сергеевич просит, чтобы я заступился. Говорит, сын и так не без греха, а тут ещё влюбился. В ювелирном магазине вырвал из рук покупательницы брошь… якобы с бриллиантами. Убежал. Вещь продавать не стал, а в тот же вечер прицепил на кофточку своей девчонке… — Отец внимательно посмотрел на Андрея.

— Мне совершенно всё равно, будешь ты за него заступаться или нет, — сказал Андрей. — Если хочешь знать, я не думаю, что твоё заступничество вернёт Сёмку на путь истинный. Чушь какая-то! Вырвать брошку, прицепить на кофту своей… девчонке. Идиот! На что замахнулся! И девчонка эта хороша, если ходила с краденой брошкой! Она же знала, что брошка краденая!

Андрей потянулся к учебнику, полагая, что разговор окончен.

— Ну, а тебе, например, — сказал отец, — неужели никогда не хотелось доказать девчонке, что ты всё можешь, что нет для тебя преград?..

— Девчонке?

— Хотя бы девчонке.

— Преград… в самом себе? — уточнил Андрей.

— В самом себе? — удивился отец. — Что значит — в самом себе?

— Хорошо. Попробую объяснить, — снисходительно улыбнулся Андрей. Впервые в разговоре с отцом он чувствовал себя столь уверенно. То, что все эти годы отец был занят исключительно своей работой, своими делами и не воспитывал его, придавало сейчас Андрею необъяснимую уверенность, Андрей сходил в прихожую, взял с полки осколок синего купола со звездой. — Вот, — сказал, — зачем держать его на полке, когда саму церковь снесли? Зачем сожалеть после, когда надо было сражаться до! Ты, конечно, возразишь, что совесть у тебя чиста, ты сделал всё, что мог, чтобы спасти. Но что помешало тебе идти до логического конца? Сражаться до логического конца? Значит, есть преграда между здравым смыслом и жертвенностью? То есть ты чувствовал, до каких пор можно. А дальше — риск, дальше — меч карающий, непредсказуемость, а может, и… Ты ведь это знал, а следовательно, заранее был готов к поражению. Выходит, есть преграда в… самом себе. И она в определённые моменты, когда… ну там бессонница или кто из старых друзей внезапно заходит, мучает… А в утешение — синий осколочек, когда целое-то давно развеяло по ветру. А я так не хочу! Эти мучения, они… мелки, недостойны! Я никогда не буду доказывать девчонке, что для меня нет преград, потому что доказывать это — уже преграда! Девчонка — преграда! Я свободен, когда мне никому ничего не надо доказывать. Никакое поражение, никакие мучения тогда попросту невозможны, понимаешь?

— Очень интересно его опознали, этого Семёна. Представляешь, всё так стремительно проделал, паршивец, никто ничего и не понял ещё, а его и след простыл. А потом покупательница вспомнила: рука тонкая, а на ней наколка — «Анюта»… Так по «Анюте» и разыскали. Это случайно не та Анюта, у которой брат… Володя, кажется, твой ведь приятель?

— Возможно, — ответил Андрей, — вполне возможно. Но меня это совершенно не касается.

— Понятно. Так что ты мне советуешь? Что ответить Николаю Сергеевичу?

— Мне всё равно, — ответил Андрей.

— Всё равно… — задумчиво повторил отец, — всё равно… — Нашёл взглядом белую голову античного мыслителя. — А тебе никогда не казалось, что нельзя произносить «Всё равно», когда другой человек страдает. Пусть даже ты не можешь ему помочь, но… ради себя самого, ради других, которые, возможно, тебе дороги, нельзя — «Всё равно»! Этим ты сам в себе что-то убиваешь, что-то невозвратимо теряешь. А именно, перестаёшь быть человеком. Это уже не тебя изображают в живописи, не о тебе пишут книги, ты уже ничто, понимаешь? Какая это коварная вещь «Всё равно», — продолжал отец непривычно тихим голосом, — смешно, конечно, наивно об этом говорить, но… ты, похоже, забыл, что этот Сёмка — такой же, как ты, так же дышит воздухом, так же плакал в детстве, говорит на таком же русском языке, думает иногда, возможно, о чём и ты думаешь… Разве можно об этом не помнить? Он живёт… Сейчас оступился, да, но он всё равно надеется, что вокруг всё-таки люди, какие бы ни были, а всё же свои, родные… И вот ты — «Всё равно». Каждое «Всё равно» — как кирпичик, вытащенный из здания. В конце концов развалится здание. Ты хоть раз в жизни подумал, что и ты, и я, и этот Сёмка, и все, кого мы знаем, — это народ! «Всё равно» — какой-то мерзкий микроб в нашей крови, он нас разъединяет, то есть убивает ощущение, что мы народ, и от этого мы — все вместе! — лишаемся силы! Ты говоришь «Всё равно» какому-то жалкому Сёмке, а получается, что говоришь, да-да, не смейся, своему народу! Ты отторгаешься от него посредством «Всё равно». Такая простая, казалось бы, штука — «Всё равно», — а… ведь предательство. Вроде бы Сёмку предаёшь, а на самом деле всех…

— Подожди, — оторопел Андрей, — а как же тогда старик сторож у нас на даче? Вспомни, как одинаково ласково он всем кивает головой. Его… я тоже предаю, да? Его вообще возможно предать? И… что я для него? Вспомни, как он смотрит…

— Оставь его в покое. Он здесь ни при чём.

— Ещё как при чём! — крикнул Андрей. — Это он, всё он! Ему плевать, какой я! Я… я убью кого-нибудь, он так же ласково на меня посмотрит. Какое ему дело, предаю я или не предаю. Он смотрит и… не видит, он смотрит сквозь меня, как сквозь воздух. Прежде всего ему всё равно! Это в нём что-то убито, у него что-то невозвратно отнято. Да что я ему и что он мне? И… кто из нас в этом виноват? Может быть, я такой, потому что он во всех случаях жизни добро кивает головой! Или он кивает, потому что я так о нём думаю? Как разобраться? Но… я не собираюсь жить по его рабьему закону! Я ненавижу эту его равнодушную ласковость, потому что она от холодной какой-то бесконечности, от терпения, которое, собственно, и не терпение, а его жизнь, от презрения к идущим годам, к векам, ко всему на свете! Я вижу один выход — жить вопреки. Только на себя могу опереться, и то, если научусь быть свободным. Какой же мне смысл жертвовать ему жизнь, если ему всё равно? Пусть, пусть! Да, мне всё равно, будешь ты просить за Сёмку или нет, но… ему… ему ещё больше всё равно! Съезди, проси. Он — будешь ты просить или не будешь — лишь добро тебе покивает…

— Одно я понял, — неожиданно зевнул отец. — Ты этого Сёмку не любишь и боишься. Когда говорят много и красиво, когда подводят теоретическую базу — сразу ясно: плохо придётся ближнему. Ты вот говорил мне про старика сторожа, не понимая одной простой вещи: всё естественное, нормальное, — а согласись, помочь человеку, если это в твоих силах, совершенно естественно и нормально, — не нуждается ни в какой философии. Ни в утверждении, ни в отрицании. То есть делается просто потому, что иначе человек не может. А если вдруг может иначе, тогда громы и молнии мнимым каким-то демонам, тогда философия, ох, какая философия… Так что лучше тебе не заниматься глупостями, не тревожить несчастного старика, а разобраться с этой… Анютой? Да, Анютой. — Отец прошёлся вдоль книжных полок. — Взял со стеллажа раскрытую книгу. — Джон Милль. «О свободе» Кто такой этот Джон Милль?

Отец никогда не стеснялся спрашивать, если чего не знал, и это удивляло Андрея. Ему спрашивать почему-то было стыдно.

— Английский философ, — ответил Андрей, — девятнадцатого, что ли, века.

— Понятно… — Отец посмотрел на часы, и Андрей понял, сейчас он уйдёт и неизвестно, когда вернётся.

— Подожди! — попросил Андрей.

— Что ты ещё хочешь сказать?

Андрею показалось, отец смотрит на него сожалением.

— Я хочу попросить тебя кое о чём. Ты тут обо мне говорил… Возможно, и есть в этом доля истины, но ведь Сёмка мне никто, а Володя Захаров друг, ты же знаешь Володю? Я хочу насчёт него поговорить.

— Если столь же многоречиво, я, к сожалению не успею тебя выслушать.

— Я коротко. Самую суть.

— Ну давай-давай… — Отец перебирал лежащие на письменном столе рисунки Андрея, По тому, как небрежно он их отбрасывал, чувствовалось, не очень-то они ему нравятся. — Раньше ты как-то теплее рисовал, — заметил отец.

— Ты ведь знаешь Володю Захарова?

— Знаю, — сказал отец, — вчера, кстати, встретились. Знаешь, где? В гастрономе, в винном отделе. Володя брал портвейн.