“Богдан Хмельницкий, Божею милостию генералиссимус греко-восточной церкви, вождь всех казаков запорожских, гроза и искоренитель польского дворянства, покоритель крепостей, истребитель римского священства, гонитель язычников, антихриста и иудеев~”

Что писал Кромвель, остается неизвестным; но очевидно, культурный западник, вступивший в борьбу с правоправящими классами тогдашней Англии со шпагой в одной руке и Библией в другой, видел что-то родственное себе в малокультурном сыне диких степей. Хмельницкий находился тогда на вершине своей славы. Едва ли он когда мечтал о таком положении и, во всяком случае, нестремился к нему сознательно, не домогался его. Еще так недавно он отстранял от себя гетманское достоинство, а теперь его величают “знаменитейшим князем”! Разве он поднял меч с тою целью, чтобы искоренить польское дворянство, истребить римское священство, иудеев, наконец, самого антихриста? Нет, он принужден был взяться за меч, чтобы спасти свою голову. Но оказалось, что и целому народу надо было спасать свою голову, и он как человек “великих способностей” стал вождем своего народа. Эта страна, год-два тому назад цветущая и обильная “плодами земными”, а теперь представлявшая дымившуюся руину, этот народ, встречавший его как своего избавителя, наконец, эти речи патриарха, “святого отца”, ясно говорили ему, что дело идет уже вовсе не о спасении собственной головы. Рассказывают, что Хмельницкий в Киеве сильно переменился. То он грустил, постился, лежал по целому часу ниц перед образами и подолгу беседовал с Паисием и другими духовными особами; то вдруг, как бы неудовлетворенный благочестивыми беседами, призывал к себе колдуний и требовал от них, чтобы они своими чарами и заклинаниями раскрыли будущее; то, наконец, бросал тех и других, предавался пьянству в компании со своими испытанными товарищами, слагал “думы” про свои кровавые дела и пел их. В обращении с другими он был также неровен: то доступен и ласков, то горд и суров. Очевидно, в нем шла какая-то внутренняя работа. Он, несомненно, спас свою голову. Король и паны, в том числе даже непримиримый враг Вишневецкий, готовы были забыть все его сокрушительные деяния и осыпать почестями. Но за народом, боровшимся вместе с ним, польская шляхта по-прежнему не хотела признать никакого права на самобытное существование. Что же делать ему? Неужели он пойдет против народа? Паисий благословлял его на новую войну, советовал “кончать ляхов” и образовать самостоятельное, удельное княжество. Паисий отпустил ему все прегрешения и причастил его~ “Как же мне было, – говорит он польским комиссарам, – не послушать такого великого патриарха, головы нашей и гостя дорогого?” Хмельницкий решился продолжать войну за православную веру и за весь русский народ, чтобы “выбить его из лядской неволи”.

Пока польские комиссары, назначенные сеймом для переговоров с казаками, собирались в путь, Хмельницкий успел завязать сношения с татарами, турками, волохами, венграми и с Москвою. По мере того, как надежда быть избранным в польские короли слабела, Алексей Михайлович становился все суровее и суровее к полякам и ласковее к казакам. Раньше он решительно отклонял всякие предложения казаков, указывая на то, что у него с польским королем заключено “вечное докончание”. Теперь же он посылает к Хмельницкому гонца Унковского, который раздает казацкой старшине царское жалованье и говорит, что царь “жалует и милостиво похваляет” казаков, мало того, что царь даже готов принять их под свою высокую руку, “если, даст Бог, вы освободитесь от Польши и Литвы без нарушения мира”. “Да мы и теперь свободны, – отвечал на это Хмельницкий, – целовали мы крест служить верой и правдой королю Владиславу, а теперь в Польше и Литве выбран королем Ян-Казимир и коронован; однако нас Господь от них избавил. Короля мы не выбирали и креста ему не целовали, а они к нам о том не писали и не присылали, а потому мы свободны. Почему же теперь государю не помочь нам?” На такие речи Унковский отвечал только, что гетман говорит их, “не помня к себе царской милости”, как бы не понимая, что дело идет вовсе не о милостях, а о воссоединении разрозненного народа в одно политическое целое. Зато в переговорах с польскими панами московский посол Кунаков начинает явно наступательную политику. Дело начинается, как и обыкновенно бывает в международных сношениях, с мелочных придирок. Почему, говорит Кунаков, в расписании предстоявшей ему аудиенции у примаса и панов-рады не сказано, что про здоровье царя Алексея Михайловича они должны спрашивать стоя? На приеме не должен присутствовать римский легат, продолжает сурово выговаривать московский дьяк. “Даже помыслить непристойно и страшно”, как это паны-рады хотели в благодарственной грамоте московскому царю написать сперва имя своего новоизбранного короля, потом имя арцибискупа гнезненского и всех панов-рады, а потом уже имя московского царя с его полными титулами~ и т.д. Несколько позже уже сам царь Алексей Михайлович пишет в ответ Яну-Казимиру, извещавшему о своем избрании, что тот “непристойно” выхваляет умершего брата своего “великим светилом христианства, просветившим весь свет” и т.д., потому что существует “одно светило всему, праведное солнце – Христос”. Ясное дело, что Москва искала теперь предлога к разрыву “вечного” мира.

Наконец собрались в путь и польские комиссары. С большими затруднениями пробирались они по стране, все еще охваченной восстанием. Уже в пути они убедились, что из их миссии ничего не выйдет, и писали в Варшаву, чтобы там готовились к неизбежной воине. Хмельницкий поджидал их в Переяславле и устроил торжественную аудиенцию под открытым небом на площади на виду массы казаков и простого народа, толпившегося на улицах и крышах домов. Во главе комиссаров снова стоял Кисель, у которого, по меткому выражению казаков, “русские кости обросли польским мясом”. Он поднес Хмельницкому королевскую грамоту на гетманство и булаву; затем гетману вручили еще и красное знамя с изображением белого орла. По прочтении грамоты в толпе вдруг раздался голос:

“Зачем вы, ляхи, принесли нам эти цяцьки? Знаем мы вас; вы снова хотите нас в неволю прибрать!” За ним другой: “~Теперь вы нас уж не взнуздаете; не словами, а саблей разделаемся, если вздумаете. Пусть вам будет ваша Польша, а нам, казакам, пускай остается Украина~”

Хмельницкий осадил непрошеных ораторов, но сам не нашелся ничего сказать и пригласил комиссаров к себе на обед. Затем начались сами переговоры. Они велись с большими усилиями со стороны польских комиссаров, так как Хмельницкий и казаки явно не желали вступать ни в какие соглашения. От Хмельницкого требовали, чтобы он как верный подданный короля положил конец восстанию, не принимал под свое покровительство простых холопов, привел их в повиновение своим прежним панам и пришел к соглашению с комиссарами насчет будущего устройства казацкого войска. Но теперь Хмельницкий был, как мы знаем, уже не тот, что под Замостьем. Он не считал возможным мирное соглашение с поляками на основании предлагаемых ими условий, готовился к новой воине и потому относился чрезвычайно пренебрежительно к комиссарам. На докучливые просьбы последних он, не стесняясь, кричал:

“Завтра будет справа и расправа, потому что я теперь пьян... скажу вам коротко: из той комиссии ничего не выйдет; война должна начаться не позже, как через три или четыре недели; переверну вас всех, ляхов, вверх ногами и потопчу так, что будете под моими ногами, а напоследок отдам вас турецкому царю в неволю~” “Было время, – говорил он в другой раз, – вести переговоры со мною, когда Потоцкий гонял меня за Днепром, и на Днепре было время и после желтоводской, и после корсунской забавы, и после Пилявцев, и под Константиновым, и в последний раз под Замостьем, и когда я из Замостья шел шесть недель в Киев, а теперь уже не время; теперь я уже доказал то, о чем и не думал, докажу еще и то, что задумал. Выбью из польской неволи весь русский народ. Сначала я воевал за неправду и убытки, причиненные мне, теперь же буду воевать за нашу православную веру. И мне поможет в этом деле вся русская чернь по Люблин и Краков, а я от нее не отступлюсь, и будет у меня двести, триста тысяч своих воинов~ За границу войной не пойду~ Будет с меня Украины, Подолья и Волыни по Львов, Холм и Галич. А ставши над Вислою, скажу живущим дальше ляхам: “Сидите, ляхи! Молчите, ляхи!” И богачей, и князей туда загоню, а будут за Вислой кричать, я их и там найду~ На Украине не останется ни одного князя, ни одного шляхтича, а кто хочет с нами хлеб-соль делить, пусть повинуется войску запорожскому и короля не лягает”.