Все способствовало тому, чтобы укрепить в нем такое опасение – и поведение иностранных правительств, и толки в салонах и городах. Венский кабинет недавно предупредительный до угодливости, стал задирать нос, заговорил тоном холодного достоинства и пренебрежительного невнимания. Меттерних, стараясь успокоить относительно последствий брака соседние государства – Пруссию и Оттоманскую Порту, – давая им понять, что Австрия не помышляет о возмещении своих потерь за счет своих соседей, не торопился успокоить Россию, к которой с 1809 г. питал непримиримую злобу. Он так характеризует свои отношения к русскому двору. Мы поставили себе за правило, “не давая заметить нашего раздражения, выказывать ему полнейшее безучастие и презрение, на которые мы обрекли его за его поведение в последнее время”.[400] Чтобы еще более смутить и без того расстроенную душу Александра, к неожиданной надменности Австрии присоединились, как знамение времени, выражения сочувствия и предложения, исходящие из другой страны. Считая, что союз, связующий царя с императором, нарушен, Англия предлагала ему себя в утешительницы. Она действовала через тайных агентов, пробовала снова завязать с ним сношения, “стучалась во все двери”,[401] нашептывала, что отвергнутой Францией России остается только один выход, – искать убежище у своих старых истинных друзей. При наличности столь разнообразных, но одинаково тревожных симптомов в Петербурге неожиданно было получено известие, которое как бы подтверждало их. В тот самый день, когда Наполеон обручился с эрцгерцогиней, он отказался утвердить заключенный против Польши договор и пожелал заменить его другим.
После этого удара, непосредственно следовавшего за известием о браке, Александр и его министр совсем потеряли голову. Их охватило тягостное чувство беспомощности, одиночества, грозящей опасности. Между тем и теперь только от них зависело дать другое направление столь грозному для будущего польскому вопросу. Предложенный Наполеоном и заранее утвержденный им договор содержал в себе гарантии, какие только допустимы в дипломатическом акте. У них не хватило хладнокровия обсудить договор; они не сумели воспользоваться желанием Наполеона наладить добрые отношения, – желанием, хотя и сильно пошатнувшимся, но все еще существующим, – и вторично пропустили случай обеспечить свою безопасность. Думая, что все потеряно, что отношения, по меньшей мере, серьезно испорчены, и думая так только потому, что император, давая обещание не восстанавливать Польшу, отказался прибавить, что она никогда и никем не будет восстановлена, они не приняли немедленного решения по контрпроекту и провели несколько дней в полной растерянности.
Более того, у них не хватило выдержки скрыть свои душевные тревоги, В присутствии нашего посланника они высказали то, что составляло их затаенную мысль и что говорили окружающие их. Они совершили непростительную ошибку, истолковывая в его присутствии брак императора и судьбу договора в самом неблагоприятном для себя смысле. Правда, без громких и резких фраз, без злобы, скорее с грустью, дали они понять посланнику, что считают наше отпадение совершившимся фактом. Они давали ему почувствовать это тягостными замалчиваниями, вечными недомолвками, теми ежеминутными намеками, которые под конец надоедают больше, чем горячие сцены. Благодаря этому, Россия с каждым днем все более входила в роль непонятного, покинутого друга. Упрекать императора в намерениях, которых у него не было – значило наводить его на них. Стремление навязывать ему воображаемые проступки и вероломство, в коих он не был повинен, должно было в конце концов привести к тому, что у него, действительно, появятся приписываемые ему намерения и желания.
Канцлер Румянцев посвятил себя специальной задаче излагать жалобы на обиды, чинимые его правительству. Он громко говорил о том, на что государь его только намекал. Говоря о браке, он безусловно держался того мнения, что Наполеон никогда не был чистосердечен, что он под шумок вел переговоры в Австрией и делал это в то время, когда, по-видимому, весь был поглощен Россией. “Очевидно, что вы вели переговоры одновременно в двух местах”[402] – такова была фраза, которая с несносной настойчивостью повторялась во всех его разговорах. Что же касается договора, то, не говоря пока, примет ли царь французский текст, он указывал на то, что изъятие первой фразы меняло характер всего акта; в требовании же хранить его в тайне он усматривал бесполезное и нежелательное ограничение, доказывавшее двусмысленность намерений Наполеона.
Исходя из этих соображений, он намекает, что Наполеон, без сомнения, чувствует необходимость перевести в другое место свои симпатии и хочет испробовать другие союзы; что в этом отношении у России составилось определенное мнение, но что она не отплатит нам тою же монетой; напротив, в надежде, что ее постоянство заставит неверного друга вернуться к ней, Россия будет неподкупна и предана союзу по-прежнему; что она не хочет даже задаваться вопросом, допускает ли принятое по отношению к ней поведение некоторый недостаток постоянства и с ее стороны. “Нельзя сказать, продолжал Румянцев, чтобы союз улыбался нам. И однако, господин посланник, относительно настоящего момента вы должны отдать нам справедливость и признать, что с нашей стороны ничто не изменилось; что мы, как и прежде, дорожим союзом, а причина этому та, что он необходим для общего блага. Поэтому я и впредь заботливо буду поддерживать его в твердой уверенности, что император Наполеон вернется к нему. Доказательством, что наши намерения прямодушны и что мы преданы союзу более, чем кто бы то ни был и как никто не будет ему предан, служит то, что мы не меняем своих взглядов. Пусть постучатся к другим. Благодаря этому опыту, император Наполеон оценит нас и увидит, что все говорит в нашу пользу”.[403]
Затем он с увлечением сказал блестящее и вполне справедливое хвалебное слово союзу – что вполне согласовалось с принципами, которые он исповедовал. Вдохновенным тоном истого пророка он сказал, что союз между Францией и Россией должен сделаться нерушимым, законом, основой их политики. “Следует, – говорил он, – чтобы он пережил наших государей. Это – единственный естественный союз, – единственный, который, при существующем укладе Европы, может быть действительно полезен Франции, равно как и России, и не только теперь – при условиях войны с Англией, при условиях континентальной системы, – но и во все времена… Вы вернетесь к нам, – продолжал он. – Вас приведут к нам и ваши выгоды, и благоразумие, и уважение к самому честному из друзей”. Это обращение к будущему дало ему случай иносказательно бросить обвинение настоящему. “В этом разговоре, – прибавляет Коленкур, – более чем в предыдущих, министр дал заметить боязнь, чтобы мы не отказались от союза”.
Эти жалобы застали Наполеона всецело поглощенным приготовлениями к свадьбе. Он неутомимо и горячо предавался им; ожидавшее его светлое будущее заставляло его забывать огорчения, причиненные разводом. Его горе – горе южанина, живое, не знающее меры, но скоропреходящее, – уступило место нетерпеливому желанию поскорее увидеть Марию-Луизу и уверить ее в своих чувствах. Он желал, чтобы в Париже эрцгерцогине был оказан великолепный и радушный прием, чтобы ничего не было упущено, дабы одобрить и пленить ее, дабы дать ей почувствовать, что она у себя дома; чтобы во Франции она видела только почет и улыбки. Он старался угадать и предупредить малейшие ее желания, боялся, как бы не запугать ее, желал понравиться ей.[404] Ему хотелось, чтобы церемония бракосочетания совершилась при беспримерном блеске, и одной из главных его забот было пригласить королей, состоявших при его дворе, с тем, чтобы они составили свадебный поезд новобрачной. Затем ему нужно было ответить на восторженные уверения, которые расточали ему со всех сторон преданность или раболепство, на адреса государств, городов, корпораций, на поздравление государей. Государи, которых он обидел и обобрал, соперничали в усердии с государями, величие которых он создал. В этом стройном хоре лести слова России прозвучали как единственная резкая и фальшивая нота. Это взбесило его. В особенности его взорвало обвинение, что он вел двойную игру. Такой ни на чем не основанный упрек, – ибо он, действительно, до самого конца не давал никаких предложений Австрии, – показался ему не только его личного достоинства, но и достоинства его как государя. При таком обидном предложении все, что в продолжение трех месяцев копилось в душе его против Александра, прорвалось наружу и вылилось в нескольких дышащих гневом и негодованием строках в ответе Коленкуру. В немногих словах, не уклоняясь заметно от истины, передал он историю брака, но, чтобы оправдать себя, обвинял и осыпал упреками Россию.
400
Mémoires de Metternich, II, 323.
401
Донесение Коленкура № 84, 2 апреля 1810. г.
402
Коленкур Шампаньи, 26 февраля 1810 г.
403
Коленкур Шампаньи, 10 марта 1810 г.
404
Однажды он сказал королеве Гортензии: “Не надо пугать молодую девушку. Послушайте, поучите меня танцевать”. Урок был неудачен и больше не возобновлялся. Но какой сюжет для жанровой картины: дочь Жозефины преподает Наполеону искусство нравиться Марии-Луизе!