Этот рассказ как будто произвел некоторое впечатление. Наполеон высказал, что положение зятя обыкновенно создает более тесную родственную связь, чем положение шурина, и что такое положение могло бы упрочить за ним продолжительное влияние на императора Франца, который очень близко принимает к сердцу интересы членов своей семьи[278]. Однако, он не торопился схватить на лету и использовать предупредительность Австрии. Он находил, что ее поступки плохо гармонировали с ее словами. По уходе наших войск, население Вены не считало нужным сдержаться и дало волю своим враждебным чувствам к Франции. Некоторые из наших раненых, оставленных в Вене, были гнусно оскорблены; один француз недавно был публично избит. Опять начались интриги, и в Вене снова появились опасные агитаторы; на сцену выступили французские и русские эмигранты, которые сеяли раздор и разжигали ненависть (между прочим и граф Разумовский).[279] Оскорбленный этими фактами, Наполеон жаловался на это в резких выражениях. Он был холоден с Шварценбергом; не оказывал ему и подобия того внимания, какое расточал Куракину, и за все время, предшествующее дню, назначенному для официальной церемонии развода, австрийскому посланнику ни одного слова не было сказано по поводу предложения о браке. 15 декабря, вечером вся родня Наполеона, – короли и королевы, принцы и принцессы, во главе с матерью Наполеона Марией Летицией, – собралась в Тюльери, в большом кабинете императора, чтобы присутствовать при расторжении брака и санкционировать развод. Известно, что Жозефина сама просила о разлучении, что декларация, которую заставили ее прочесть, была полна горя и благородства; что никогда государственный интерес не говорил более достойным языком[280]. Известно и то, что императрица не была в состоянии прочитать декларацию до конца; что великий канцлер должен был окончить за нее и затем уже составил акт о разводе. На другой день, 16 декабря, в одиннадцать часов утра собрался Сенат, чтобы принять этот торжественно скрепленный принцем Евгением акт и обменить его на сенатское решение. По выполнении этой формальности император и императрица должны были расстаться и покинуть Тюльери. Жозефине предстояло поселиться в Мальмезоне, Наполеону – отправиться в Трианон, куда он хотел удалиться на несколько дней, чтобы провести там первые минуты своего кратковременного вдовства. Он ожидал только доставки сенатского решения, чтобы покончить с делом о разводе. Приготовления к отъезду были сделаны, экипажи поданы к подъезду[281].
События предыдущего дня глубоко взволновали и расстроили его. Он переживал часы непритворного уныния; входившие к нему секретари видели, как он сидел неподвижно, погруженный в свое горе, не способный ни к какому делу.[282] Спустя некоторое время страшным напряжением воли император подчинил чувство разуму; принялся за работу, стряхнул с себя горе настоящей минуты и погрузился в думы о будущем. Он думает, что в эту минуту его первые предложения должны быть уже в Петербурге. Он желал бы знать, как они приняты, все ли с этой стороны обеспечено и как следует обставлено, возьмет ли император Александр его в зятья. Он жаждет получить от России категорический ответ – другого он не допускает, – и в своем нетерпении злится на препятствия, которые ставят ему время и пространство.
При таких-то условиях является к нему Шампаньи. Министр иностранных дел привозит ему почту, полученную ночью от герцога Виченцы. Эта посылка, отправленная из Петербурга 26 ноября, т. е. в то время, когда Коленкур не получил еще его предписаний относительно договора и брака, представляла для императора только второстепенный интерес. Однако, думает он, нельзя ли сделать из нее какого-нибудь вывода о настроении, в каком будут приняты наши сообщения? Накануне столь важного шага все, что говорит или думает император России, имеет значение. Итак, что приносят вести из Петербурга? Жалобы, вечные жалобы! Несмотря на смертный приговор, вынесенный Польше в октябрьском министерском письме, несмотря на прибывшие уже в Петербург заверения, что император в принципе согласен на все, что может успокоить его союзника, Александр не отрекается от своего недоверия. Чтобы возбудить его опасения, достаточно неосторожного редактирования одного обнародованного акта. Начальник генерального штаба Бертье только что заключил с австрийскими властями соглашение относительно ухода французских и союзных войск. В этом условии, чисто военного характера, варшавяне по недосмотру, в силу привычки, были обозначены под именем поляков. Это-то злополучное слово, сделавшееся известным в Петербурге, приводит в смущение царя, оно оскорбляет и раздражает его: произнеся это слово, Франция лишний раз вызвала ненавистный призрак Польши. Кроме того, Александр и его министр предъявляют и другие жалобы: они обвиняют нашего консула в придунайских княжествах в том, что он – недостаточно русский, что он не признает присоединения княжеств за совершившийся факт[283].
На эти упреки Наполеон приказал Шампаньи coставить тут же на месте очень мягкий, примирительного характера ответ в виде письма к Коленкуру. По поводу военной конвенции министр старается не оправдывать, а только извинять Францию, давая, тем не менее, заметить, что Россия слишком щекотливо относится к случайному, легко объяснимому недостатку, который может и впредь повториться. “Разве не проглядывает слишком большая обидчивость в том, что тревожатся, находя слова Польша и поляков в конвенции, составленной военными, вдали от Императора и министра иностранных дел? Впрочем, Император уже выразил свое неудовольствие князю Невшательскому. Не должно удивляться, если военные или гражданские чиновники, по незнанию или в силу привычки, употребят и еще когда-нибудь эти два слова, которые, к несчастью, на нашем языке можно заменить только длинным оборотом”[284]. Далее сообщается, что консула в Бухаресте вызовут в Париж и сделают ему выговор и, что, если Россия пожелает, его пост будет упразднен. Вот тон, каким говорила Франция, вот до чего доходила ее уступчивость. Подобное поведение шло вразрез с привычками императорской дипломатии. Легко заметить, какое усилие делает над собой Наполеон, чтобы оставаться спокойным, терпеливым, ради того, чтобы не подать ни малейшего повода к неудовольствию в тот час, когда, может быть, решается судьба союза. Наметив для своего поведения относительно России ясно определенный путь, он упорно держится его. Тем не менее, в том, что до него доходит из Петербурга, он улавливает указание на дурное расположение духа, на упорное предубеждение. Это его раздражает и вселяет в него некоторое сомнение относительно успешности его планов[285]. Под таким впечатлением уезжает он из Тюльери в Трианон, вырвавшись из объятий Жозефины, которая подкараулила его в момент его отъезда и в порыве отчаяния страстно прильнула к нему.
В Трианоне, в этом тесном дворце, зимою особенно мрачном, им снова овладевает горе, и день оканчивается в томительной бездеятельности, в праздности, которой он не может побороть[286]. Его обступают и преследуют воспоминания о последних сценах с Жозефиной. Ему хотелось бы, чтобы она была более сильной, чтобы она поскорее примирилась со своим положением, “вернула себе самообладание”.[287] В восемь часов вечера он пишет ей нежное письмо; он пытается утешить ее и поддержать ее силы. Влиянием своей более сильной воли старается он на расстоянии воздействовать на ту, душа которой принадлежит ему безраздельно; он хочет внушить ей спокойствие, приказывает быть счастливой. “Если ты привязана ко мне, пишет он ей, если ты любишь меня, ты должна быть сильной и должна заставить себя быть счастливой… Прощай, мой друг, спи спокойно; думай, что я хочу этого”[288]. Затем, отпустив лиц, имевших доступ на вечернюю аудиенцию, он оставляет при себе только своего верного Маре, с которым привык выговариваться, “ложась в постель”[289]. Возвращаясь тогда к политике, к делам, т. е. к своему будущему браку и, быть может, припоминая то, что он узнал в продолжение дня о малоутешительном настроении в России, он дает приказание поговорить с австрийским посланником, но приказывает вести дело с большим тактом, осмотрительно и отнюдь не раскрывать карт. Пусть поговорят с князем Шварценбергом, но будет еще лучше, если заставят его самого заговорить. Одной фразой Наполеон предписывает, чего избегать и чего достигнуть. “Нужно, – говорит он Маре, – обязать посланника, не обязывая меня”[290].
278
Id., 273.
279
Corresp., 16052. Cf. Helfert, p. 77.
280
См. Welschinger, 38 – 48.
281
Souvenires du baron de Meneval, I, 341 et 342.
282
Meneval, loc. cit.
283
Коленкур Шампаньи, 26 ноября 1810 г.
284
Шампаньи Коленкуру, 17 декабря 1810 г.
285
Накануне он испытал первую неприятность. Читая английские газеты, он был удивлен и очень обижен, найдя там секретное письмо, которое он написал Александру 20 октября 1810 г. по поводу Галиции и великого герцогства. Чтобы успокоить общественное мнение, Александр не нашел нужным делать тайны из этого письма, В, благодаря этому, последовали досадные разоблачения. Corresp., 16054. Ни одно из этих обстоятельств, как бы незначительно оно ни казалось, не должно быть пропущено без внимания, если хотят уловить и проследить сквозь лабиринт мелких фактов то постепенно увеличивающееся отчуждение от России, которое происходит в уме императора.
286
Meneval, I, 344.
287
Corresp., 16058.
288
Id., 16058.
289
Ernouf, 272.
290
Id., 274.