Изменить стиль страницы

Слух обо всем этом быстро дошел до Петербурга. Он вызвал там невыразимую тревогу и ужас. Опасность, которой там страшились, которую до сих пор только смутно провидели в туманном будущем, приближалась и принимала вполне определенные формы. Призрак превращался в действительность. Для России ясно было, что происходящим на ее глазах возрождением Польши затрагиваются ее жизненные интересы; что опасность угрожает ее единству, и она не на шутку встревожилась за обладание провинциями, которые достались на ее долю при трех последовательных разделах.

Надо сознаться, что прискорбные и характерные симптомы оправдывали ее опасения. Возмущение не ограничилось Галицией, оно перешло и русскую границу; опасное брожение началось на Волыни и в Подолии. В некоторых уездах исчезла вся молодежь: все бежали в вольную страну и поступали под знамена Понятовского. Ни надзор властей, ни объявленные строгие наказания не могли помешать эмиграции. В Каменец-Подольске увлечение было так сильно, что правительственные чиновники, поляки по происхождению и чувствам, исчезли все сразу, так что присутственные места опустели и должны были закрыться.[115] Великое герцогство и Галиция похищали у русского государя его подданных и должностных лиц, увлекавшихся заразительным примером. Заокраинная Польша как бы притягивала к себе ту часть Польши, которую поглотила Россия, не сомневавшаяся пока в крепости своих объятиий. Можно судить о впечатлении, какое производили эти известия в Петербурге, попадая в среду уже недоверчивую и предубежденную. Общество воспользовалось случаем, чтобы сильнее напасть на политику Александра. Так вот, говорило оно, только для того, чтобы достигнуть подобных результатов, царь протянул руку узурпатору и согласился быть его помощником и соучастником. Теперь ясно обнаруживаются следствия этой злосчастной системы; сомнение более недопустимо; далее заблуждаться были бы преступно и святотатственно. Необходимо признать, что союз с Францией; вновь создавая Польшу, прямым путем ведет к расчленению государства[116].

Среди гневных и злобных воплей Александр оставался бесстрастным и кротким; он далек был от того, чтобы выражать сочувствие общему раздражению, и старался успокаивать умы. Чтобы разубедить своих подданных, он притворился, что совсем не разделяет их беспокойства. Но, когда он был наедине с французским посланником, его лицо, фигура, разговор – все обнаруживало неотступную заботу и боязнь, чтобы Наполеон не задумал и не подготовил восстановления Польши. Если в словах царя слышалась скорее скорбь, чем горечь, то слова Румянцева становились трагическими. Воспитанник Екатерины II, живой свидетель разделов, старый министр привык смотреть на поддержание созданного разделами порядка вещей, как на жизненную потребность России. Как ни велики были его французские симпатии, он не задумался бы пожертвовать ими ради высшего интереса и торжественно предложил бы нам на выбор или Польшу, или Россию. Он не скрывал, что в его глазах присоединение Галиции к герцогству будет причиной разрыва, что император Наполеон должен выбирать между Петербургом и Варшавой. “Я сторонник нашего союза, говорил он Коленкуру; я очень им дорожу, вам это известно… Я более чем доказал это, я могу это сказать. И все-таки я почту своим долгом сказать Императору, моему повелителю: отречемся от нашей системы, будем биться до последнего человека, но не потерпим расширения польских владений, ибо это посягательство на наше существование”.[117] С этого времени император и министр на разные лады жаловались на то, что делается в Галиции с одобрения Наполеона или, по меньшей мере, без помехи с его стороны. Они делали его ответственным за то, что он дал толчок к происходящим там волнениям, за воззвания, обращенные к национальным страстям, упрекали его в том, что он стремится воскресить вопрос, который будет могилой союза.

На это Коленкур вполне основательно возражал, что Россия прежде всего должна во всем винить самое себя, что от нее самой зависело завладеть с самого начала Галицией и не допускать, чтобы на ее границах создался очаг польской пропаганды; что причиной всему были ее проволочки, их даже нельзя было приписывать исключительно вялости и небрежности, ибо злая воля начальников и их небесполезное сочувствие врагу были только что доказаны на деле. В ответ на упреки царя Коленкур представил ему доказательства своих слов. Это было перехваченное поляками письмо, написанное эрцгерцогу Фердинанду русским генералом, князем Горчаковым. Оно дышало страшной ненавистью к Франции; в нем открыто высказывалась надежда на скорое сближение русских с австрийцами для совместной борьбы за правое дело.

Сообщение о поведении Горчакова ошеломило Александра. Это тем более удивляет его, говорил он, что “этот генерал был одним из тех, – а это удостоверяется донесениями почты, – которые писали в Москву в самом лучшем духе”.[118] Впрочем, говорил он, с ним будет короткая и примерная расправа: он отрешит виновного от командования и переведет его в военный совет. Но при этом он дал понять, что его удивляет и глубоко оскорбляет, что из единичного проступка хотят вывести заключение об общем направлении, что за вину одного человека хотят сделать ответственным правительство в полном его составе. Где же то доверие, говорил он, которое должно царить между союзниками Тильзита и Эрфурта и которое должно играть первенствующую роль во всех их сношениях? Тем не менее, хотя царь и горячился, он тщательно устранял из своей речи все, что могло задеть или оскорбить посланника лично; напротив, в его упреках было что-то нежное, подкупающее. В продолжение всего этого разговора он несколько раз вплотную подходил к своему собеседнику, обращаясь к нему с дружескими жестами, с трогательной заботливостью выбирая выражения, как будто он хотел убаюкать его льстивыми словами, задобрить ласковым обращением и усыпить его бдительность. Он закончил беседу трогательной сценой. Он стал уверять, что хотя несправедливые подозрения и оскорбляют его до глубины души, он все-таки предпочитает, чтобы Коленкур высказывал ему все откровенно; что именно в этом тоне должно говорить с ним, что именно таким образом любит он объясняться с человеком, который пользуется его уважением и любовью. “Говоря это, прибавляет посланник, Его Величество соблаговолил обнять меня”[119].

В том же разговоре Александр опять подтвердил, что его войска скоро выступят в поход, что он повторил приказание перейти границу, “хотя бы с одним патрулем”.[120] Он видел, что для дальнейших проволочек нет оправданий, ибо война со Швецией подходила к концу. Регентство в Стокгольме просило о переговорах, и замирение на Севере, в пользу которого Коленкур работал изо всех сил, давало в распоряжение России лишнюю армию. Но, к несчастью, даже допуская, что царь употребит некоторое усилие нагнать потерянное время, было уже слишком поздно. Для того, чтобы его армия могла остановить национальное движение поляков и оказать содействие, имеющее значение для успеха наших военных операций, время было упущено. В это самое время борьба между Наполеоном и Австрией достигла решительного момента, и в эти-то критические часы Россия не пришла нам на помощь. Приближался конец мая, шесть недель прошло после первого пушечного выстрела. Если бы русские с самого начала действовали быстро и добросовестно, они за это время могли бы занять Галицию, пройти через нее, рассеять или оттеснить армию принца Фердинанда, затем, увлекая за собой поляков, могли бы, пройдя через Краков, направиться на Ольмюц и появиться внушительной массой на севере Моравии. В южной части этой провинции, на равнине Маршфельда позади Дуная, совсем вблизи Вены, эрцгерцог Карл стоял перед французами и собрал все силы для обороны этой позиции. Если бы русские предприняли нападение на него с тыла, он задумался бы над тем, стоит ли удерживать укрепленную позицию только для того, чтобы рискнуть на сражение, с проигрышем которого терялось все. Из боязни попасть между двух огней, он, вероятно, отступил бы направо или налево, в Богемию или Венгрию, предоставляя Франции и России протянуть друг другу руку в Моравии и встретиться друзьями на поле Аустерлицкой битвы. Лишенная последней операционной базы, рассеченная посредине, Австрийская монархия должна была бы отказаться от сопротивления и просить пощады. Но Голицын не трогался с места, а поляков было слишком мало, чтобы собственными силами выполнить ожидаемую диверсию; они могли захватить и поднять одну австрийскую провинцию, но отозванной из-под Варшавы армии Фердинанда было вполне достаточно, чтобы остановить их и держать вдали от главного театра военных действий. Обеспеченный с тыла, уверенный, что русские не придут вовремя, чтобы напасть на него, эрцгерцог Карл мог оставаться на Дунае, мог ожидать Наполеона под прикрытием этой преграды и в бессмертных боях оспаривать победу.

вернуться

115

Soltyk, 267.

вернуться

116

Донесение Коленкура от 17 июля.

вернуться

117

Донесение Коленкура № 34, 28 мая 1809 г.

вернуться

118

Донесение от 28 мая.