Такой же взгляд на короля и его обязанности Мор высказывает и в своих эпиграммах. Так, в эпиграмме, озаглавленной «О добром и злом государе», он спрашивает: «Что такое добрый государь?» – и отвечает: «Это овчар, отгоняющий волков». А дурной государь? «Это – сам волк». Чем отличается, спрашивает он в другой эпиграмме, законный король от гнусного тирана? – «Тиран относится к своим подданным, как к рабам, а законный король – как к детям».

Не следует забывать, что Томас Мор был англичанин и говорил об английских королях. Он не признает за ними никакого божественного права и не считает их помазанниками Божьими. Так, в одной из эпиграмм он говорит: «Кто бы ни стоял во главе народа, он своим положением обязан тем, кто поставил его. Он не должен оставаться дольше, чем хотят того поставившие его. Чем же гордятся эти бессильные властелины? Они остаются на своем посту лишь до первой смены!»

Наконец, в идеальном общежитии, нарисованном Мором, мы также видим своего короля. Правда, функции его обрисованы очень смутно, и это, по всей видимости, король, который царствует, но не управляет. Но, с другой стороны, все утопийское благополучие есть результат мудрых мероприятий царя Утопа.

Подводя итог всему сказанному, мы должны признать, что Томас Мор был действительно монархистом и вместе с тем непримиримым врагом всякого деспотизма и тирании. Согласно английским взглядам об избирательном происхождении королевской власти он оправдывает сопротивление, оказываемое дурному королю, так как такой король забывает свою главную функцию и становится деспотом. И трудно сказать, к чему Мор питал большее отвращение: к анархии ли, которой угрожали современные ему народные движения, или к деспотизму, проявления которого со стороны разных королей того времени он, конечно, не мог не замечать. Любопытно, что существовавшие уже в то время в Англии представительные учреждения и предстоявшая им громадная роль в жизни западноевропейских народов мало привлекали к себе внимание Мора. Он говорит о разных привилегиях, принадлежащих тому или другому классу, тому или другому лицу, о прерогативах короля и так далее, но мы не встречаем у него рассуждений о политических вольностях народа. Мор сам был членом парламента; но в те времена не существовал еще знаменитый «Habeas corpus» и внутренняя политическая жизнь была развита, собственно, еще очень слабо. Это было время торжества монархического начала над феодализмом, и лучшие умы видели тогда в монархизме самые надежные гарантии общественного преуспеяния. Мор в этом отношении является сыном своего времени.

Но королю идеальному совершенно не соответствовал король реальный. Мор расточал Генриху VIII при его вступлении на престол похвалы, кажущиеся иным даже грубой лестью, и в письмах его мы также можем встретить рассуждения о необычайных добродетелях этого короля. Однако, если Мор думал на самом деле таким образом, почему же он так упорно отказывался идти на службу к Генриху VIII? Казалось бы, что, лелея в себе мечты о всеобщем человеческом благополучии, Мор должен был поспешить, не дожидаясь даже зова, навстречу такому добродетельному королю и предложить всего себя к его услугам. Я думаю, что в данном случае не следует «всякое лыко ставить в строку». Хвалебное приветствие Мора говорит больше о его пожеланиях, о его ожиданиях, чем о том, что он в действительности видел: Генрих еще только вступил на престол, и будущее было еще для всех загадкой. Затем, в более позднее время, когда Мор познакомился с Генрихом лично, последний мог его очаровать своим обхождением, и Мор, под влиянием минуты и по своему глубокому чувству лояльности, мог писать о его необычайных добродетелях. Но я полагаю, мы составим себе более верное мнение о том, как Мор смотрел на действительное положение и на короля, если обратимся к «Утопии», написанной шесть лет спустя после воцарения Генриха VIII. Чуть ниже мы приведем несколько выдержек из нее, из которых станет совершенно ясно, что Мор понимал прекрасно всю разницу между своим идеальным королем и королем в образе Генриха VIII. Очевидно, он очень тщательно обсуждал вопрос о том, возможно ли служить такому королю, взвешивал всякие аргументы за и против и пришел к вполне отрицательному выводу. Но он не устоял, позволил себя увлечь, поступил на службу к добродетельному королю и за свою ошибку поплатился головой.

Петр Эгидий, а затем как бы и сам Томас Мор удивляются, каким образом могло случиться, что Рафаэль Гитлодей при его огромных познаниях и опытности до сих пор не состоит на службе у короля, где он мог бы принести огромную пользу стране. На это Гитлодей отвечает весьма пространными рассуждениями. Никто не может требовать, говорит он, чтобы я закрепостил себя в пользу какого бы то ни было короля. Как – «закрепостил себя», возражают ему, речь идет лишь о том, чтобы помогать королям, быть полезным им в делах управления. Вы изменяете слова, а сущность дела остается та же, отвечает Рафаэль. Общественная польза здесь ни при чем. Большинство королей заботится более о делах войны, чем о делах мира, они стремятся всеми правдами и неправдами к новым завоеваниям и мало думают о хорошем управлении. Королевские министры вообще достаточно мудры, чтобы нуждаться в чьих бы то ни было советах, или по крайней мере считают себя достаточно мудрыми; если они и заискивают перед кем, то лишь перед людьми, пользующимися личным благорасположением короля; перед ними они раболепствуют и низкопоклонничают, желая привлечь их на свою сторону. И если бы теперь при таком дворе, где все завидуют друг другу и удивляются только самим себе, появился вдруг человек, который стал бы предлагать лишь то, что он вынес из изучения истории или из наблюдений во время своих путешествий, то все вооружились бы против него, опасаясь, как бы не был подорван их авторитет или нанесен ущерб их интересам. Они начали бы, конечно, возражать и противодействовать истощив все аргументы, стали бы указывать в конце концов на пример предков и их заветы…

После довольно продолжительной беседы Мор снова говорит Гитлодею: «Однако я все же не могу изменить своего мнения; я по-прежнему думаю, что если бы вы могли пересилить отвращение, питаемое вами к придворной жизни, то могли бы своими советами принести огромную пользу человечеству, а стремление к последней и должно составлять цель жизни всякого добропорядочного человека. Ваш друг Платон думает, что народы будут счастливыми только тогда, когда или философы станут королями, или короли станут философами. И ничего нет удивительного в том, что мы находимся все еще так далеко от счастья, так как философы не считают своей обязанностью помогать королям советами». На это Рафаэль отвечает: «Философы вовсе не так низки, как вы думаете; они охотно делали бы то, на что вы указываете; многие из них даже и пытались делать это своими книгами, но вопрос – прислушиваются ли к их добрым советам люди, власть имущие?.. Допустим, например, что я нахожусь при французском короле и участвую в тайном заседании его кабинета; несколько мудрых мужей под председательством самого короля обсуждают разные средства, которые следует пустить в ход, чтобы возвратить назад Милан и Неаполь, постоянно ускользающие из их рук; обдумывают, каким образом подчинить Венецию, а затем и всю Италию; как бы присоединить к владениям его величества Фландрию, Брабант, всю Бургундию и некоторые другие королевства, облюбованные раньше… (Затем следуют разные советы, которые мы пропускаем. – Авт.) Наконец встану я и скажу: предоставьте Италию самой себе, так как Франция и без того слишком обширное королевство, чтобы ею мог хорошо управлять один человек, и потому не следует думать о новых завоеваниях… Или я пойду еще дальше и предложу последовать примеру ахэреян, соседей утопийцев. Завоевав одно царство, они скоро убедились, что крайне трудно держать завоеванный народ в повиновении; постоянные мятежи, страх иноземных нашествий вынуждали их всегда быть наготове и держать под ружьем армию; налоги были крайне тяжелы, а между тем деньги уходили за пределы государства; кровь лилась, но это не приносило ни малейшей пользы народу даже во время мира; мало того, из-за продолжительной войны их добрые нравы исказились, разбой и смертоубийства стали заурядным явлением и законы потеряли свой престиж; интересы обоих королевств страдали, так как король, разрываясь между двумя, не в состоянии был заботиться настоящим образом ни об одном. Тогда оба народа, убедившись в безвыходности своего положения, обратились к королю с просьбой выбрать себе одно из двух королевств, так как очевидно, что он не может управлять обоими: ахэреяне – слишком великий народ, чтобы довольствоваться половинным королем. Король принужден был покинуть свое новое королевство и ограничиться одним старым… Скажите, как бы, по вашему мнению, была встречена такая речь?» Мор отвечает: не особенно-то одобрительно. Затем Рафаэль переходит к финансам и разным советам, какие подаются по этому важному вопросу государственной жизни. Все речи мудрых советников французского короля сводятся приблизительно к следующим положениям: казна королевская никогда не может быть достаточно полна, так как король должен постоянно содержать войско; король, если бы даже он и хотел, не может сделать ничего несправедливого, все принадлежит ему, даже жизнь его подданных; последние же располагают только тем имуществом, которое королю заблагорассудится предоставить им; богатство и свобода – вредны, так как они делают народ более независимым, и тогда с ним труднее бывает справиться жестокому и несправедливому правительству, а бедность и нищета делают его покорным и долготерпеливым. «Что, если бы после изложения подобных истин, – говорит Рафаэль, – поднялся я и стал бы развивать как раз противоположные мысли? Разве не остались бы все присутствующие глухи к моим словам?» Без всякого сомнения, совершенно глухи, отвечает Мор, но дело в том, что подобные философские рассуждения уместны в дружеской беседе, а не в заседании королевского кабинета. На это Рафаэль замечает: «Это-то именно я и говорил, утверждая, что при королевских дворах нет места философии». Мор, возражая, говорит, что нельзя сразу переделать всего, а нужно принять в соображение господствующие понятия и удовлетворяться возможным. «По вашему мнению, выходит, – отвечает ему Рафаэль, – что, взявшись за лечение безумия других, я должен превратиться в такого же безумца, как они: ибо если я стану говорить истину, то я должен буду сказать то, что я говорю вам; что же касается лжи, то, оставляя открытым вопрос о том, может ли вообще лгать философ, я о себе скажу, что я не могу лгать. Таков был бы мой успех при дворе: пока я буду говорить иное, чем все остальные советники, я не буду иметь никакого значения; если же я соглашусь с ними, то я буду, следовательно, только содействовать их безумию. Мало того, при дворе не любят даже простого молчания: человек должен открытым образом одобрять самые пагубные мысли и сочувствовать самым черным умыслам, а если он молчит, то его сочтут за шпиона или даже за изменника…»