Поэтому «Семейная хроника» и может представиться положительным произведением, но только для человека известного класса, известного слоя общества, видящего идеал государственного и общественного устройства в патриархальности. Таким и был С.Аксаков. Тот же идеал, значительно расширенный и распространенный, целиком перешел к Константину Аксакову.

Для полноты характеристики Сергея Тимофеевича приведу несколько отрывков из воспоминаний лиц, близко знавших его:

«Аксаков отличался силою и крепостью телосложения, чему немало способствовали частые прогулки и занятие охотою. Но здоровье его начало страдать еще лет за двенадцать до кончины. Болезнь глаз принудила его надолго запереться в темной комнате, и, неприученный к сидячей жизни, Аксаков расстроил отчасти свой организм, лишась притом одного глаза. Бодрость, впрочем, никогда не покидала его, даже в последние годы жизни, когда болезнь его развивалась более и более и заставила его почти постоянно сидеть в четырех стенах. Он был жив и впечатлителен по-прежнему, ясность духа его была невозмутима. Весною 1858 года болезнь Аксакова приняла весьма опасный характер и стала причинять ему жесточайшие страдания, но он переносил их с чрезвычайною энергией и терпением. Последнее лето провел он на даче близ Москвы и, несмотря на тяжелую болезнь, имел силу в редкие минуты облегчения насладиться природою и диктовать новые свои произведения, которые ничем не напоминают того, в какие тяжелые минуты они созданы. К ним принадлежит „Собрание бабочек“, опубликованное уже после его смерти в „Братчине“ – сборнике в пользу бедных казанских студентов, которыми он особенно интересовался. Осенью 1858 года Аксаков переехал в город и всю следующую зиму провел в ужасных страданиях. Ни помощь лучших врачей, ни заботы семьи не могли спасти его жизни, однако он продолжал еще иногда заниматься и писать статью „Зимнее утро“, „Встречу с мартинистами“, – последнее из напечатанных при жизни его сочинений, появившееся в „Русской беседе“ 1859 года, и повесть „Наташа“, которая напечатана в том же журнале. Весной не оставалось уже надежды, и он умер 30 апреля 1859 года».

Глава IV. Константин Сергеевич Аксаков

Внешний очерк жизни Константина Сергеевича очень несложен. Родился он 29 марта 1817 года в селе Аксакове Бугурусланского уезда Оренбургской губернии. В Аксакове-Багрове, – тоже достаточно известном всем читателям «Семейной хроники», хотя бы только отрывков из нее в хрестоматиях, – К.С. прожил до 9 лет, находясь в постоянном общении с багровскими крестьянами, которые, благодаря благодатным климатическим условиям богатого в то время и неразграбленного еще Оренбургского края, во всех отношениях стояли выше забитого крестьянства средней полосы России. «И так как Константин Сергеевич отличался необыкновенно ранним умственным развитием, то нет сомнения в том, что именно идиллические условия, среди которых прошло детство будущего восторженного проповедника необходимости единения интеллигенции с народом, и обусловили в значительной степени оптимистический взгляд его на возможность этого единения. По крайней мере, сам он неоднократно ссылается впоследствии на живые впечатления, вынесенные им из личного общения с народом». Это общение продолжалось, однако, очень недолго, так как Аксаковы в 1826 году переселились в Москву, где Константин Сергеевич и прожил почти всю свою недолгую жизнь.

До 15 лет его воспитанием руководил отец, Сергей Тимофеевич, прививая сыну свое восторженное отношение к русским началам вообще, русской литературе в частности; 15-ти же лет Константин Сергеевич поступил студентом в Московский университет на словесное отделение. Он был, значит, сверстником и сотоварищем Белинского, Станкевича, Герцена. Он примкнул к кружку Станкевича и долгое время находился под обаянием этой светлой, исключительной личности.

Слишком известна жизнь московской университетской молодежи 30-х годов, чтобы мы стали долго останавливаться на ней. Отголоски ее горячих, страстных споров слышны еще и теперь. Существовало сплоченное товарищество, жажда познания, тесная дружба среди кружков. Русская мысль просыпалась, и в этом ее пробуждении больше всего повинна была немецкая идеалистическая философия и главнейше – философия Гегеля. Нисколько не преувеличенным являются следующие, например, слова современника:

«Станкевич был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие», и те от всякого приходившего с ними в столкновение «требовали безусловного принятия феноменологии и логики Гегеля и притом по их толкованию. Толковали же они о них беспрестанно, нет параграфа во всех трех частях (гегелевской) логики, в двух его эстетики, энциклопедии и пр., который бы не был взят отчаянными спорами нескольких ночей. Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении „перехватывающего духа“, принимали за обиды мнения об „абсолютной личности и о ее по себе бытии“. Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах, немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов, в несколько дней».

Ничего странного в преклонении перед Гегелем нет, как нет вообще ничего странного в преклонении чистой и искренней юности перед несомненным величием.

«Прежде всего необходимо указать на плодотворнейшее начало всякого прогресса, которым столь резко и блистательно отличается немецкая философия вообще и в особенности гегелева система от тех лицемерных и трусливых воззрений, какие господствовали в те времена (начало XIX века) у французов и англичан: „истина, – говорили немецкие философы, – верховная цель мышления; ищите истины, потому что в истине благо; какова бы ни была истина – она лучше всего, что неистинно; первый долг мыслителя – не отступать ни перед какими результатами, он должен быть готов жертвовать истине самыми любимыми своими мнениями. Заблуждение – источник всяких пагуб, истина – верховное благо и источник всех других благ“. Чтобы оценить чрезвычайную важность этого требования, общего всей немецкой философии со времени Канта, но особенно энергично высказанного Гегелем, надобно вспомнить, какими странными и узкими условиями ограничивали истину мыслители других тогдашних школ: они принимались философствовать не иначе, как затем, чтобы оправдать дорогие для них убеждения, т. е. искали не истины, а поддержки своим предубеждениям. Каждый брал из истины только то, что ему нравилось, а всякую неприятную для него истину отвергал, без церемонии признаваясь, что приятное заблуждение кажется ему гораздо лучше беспристрастной правды. Эту манеру заботиться не об истине, а о подтверждении приятных предубеждений немецкие философы, особенно Гегель, прозвали „субъективным мышлением“, философствованием для личного удовольствия, а не ради живой потребности истины. Гегель жестоко изобличал эту пустую и вредную забаву. Как необходимое предохранительное средство против поползновений уклониться от истины в угождение личным желаниям и предрассудкам был выставлен Гегелем знаменитый диалектический метод мышления. Сущность его состоит в том, что мыслитель не должен успокаиваться ни на каком положительном выводе, а должен искать, нет ли в предмете, о котором он мыслит, качества и сил, противоположных тому, что представляется этим предметом на первый взгляд. Таким образом, мыслитель был принужден обозревать предмет со всех сторон, и истина являлась ему не иначе, как следствие борьбы всевозможных противоположных мнений. Этим способом, вместо прежних односторонних понятий о предмете, мало-помалу являлось полное, всестороннее исследование и составлялось живое понятие о всех действительных качествах предмета. Объяснить действительность стало существенной обязанностью философского мышления. Отсюда явилось чрезвычайное внимание к действительности, над которой прежде не задумывались, без всякой церемонии искажая ее в угоду собственным односторонним предубеждениям. Таким образом, добросовестное, неутомимое искание истины стало на месте прежних произвольных толкований. Но в действительности все зависит от обстоятельств, от условий времени и места – и потому Гегель признал, что прежние общие фразы, которыми судили о добре и зле, не рассматривая обстоятельств и причин, по которым возникло данное явление, что эти общие отвлеченные изречения – неудовлетворительны. Каждый предмет, каждое явление имеет свое собственное значение, и судить о нем должно по соображению той обстановки, среди которой оно существует. Дождь, например, может быть благом, но может быть и злом, война может принести пользу, но может принести и вред и т. д. Это правило выражалось формулою: «отвлеченной, взятой вне обстоятельств времени и места, истины нет; истина – конкретна», т. е. определительное суждение можно произнести лишь об определенном факте, рассмотреть все обстоятельства, от которых он зависит.