Конечно, это требовало не только обыкновенного гражданского мужества, но даже и огромного воодушевления и отваги.
Кто же должен был сделать такое дело?
Представлять доклад, конечно, надо было старшему из всей коллегии, где состоялась эта конспирация, и высокопреосвященный Серафим имел тут редкий случай испытать невыгоды старейшинства, редкие, но, однако, все-таки иногда возможные, даже и при наших порядках.
Исмайлов живописует бедственное в эти минуты положение митрополита Серафима таким образом:
«Осторожный до трусости, он знал государя ближе других и очень боялся оскорбить его величество неприятным докладом; однако, помолившись в Александро-Невском соборе Богу и угоднику, поехал во дворец».
Это, «однако», очень слабо выражает мучительную внутреннюю борьбу митрополита, который будто поколебался немного, но потом, подкрепив свой дух молитвою, сейчас и отважился.
На самом деле это, рассказывают, уладилось не совсем так скоро и происходило, во всяком случае, при несравненно более продолжительных колебаниях. Высокопреосвященный Серафим считал возложенную на него миссию делом чрезмерной тягости, превышавшей все его природные силы, и до того выводил А. Н. Муравьева из терпения своею нерешимостью, что тот терял всякую надежду довести дело до конца.
– Бросил бы все, – говорил он, – если бы не стоял передо мною апостол с своим приказом: убеди его войти.
Не своим, а апостольским словом он убеждал и как бы постыжал робкого Серафима, пока возогрел его дух до необходимой решимости и пребывал при нем в тайных сношениях неотступно, пока вывел на действия явные.
Молитва у мощей была последним актом этой мучительной борьбы, но и то дух владыки, надо полагать, не был еще тверд и успокоен, ибо он уезжал в сильном волнении и, выходя из своих покоев, не раз присаживался, как бы желая бросить на все последний взгляд. Даже говорил:
– Бог знает, что будет, – молитесь.
Казалось, он как будто опасался даже, что не возвратится восвояси. Но, впрочем, как бы там долго и тяжело это ни происходило и каких бы нравственных мук владыке ни стоило, – дело, наконец, дошло до решительного момента и сильно взволнованный Серафим явился во дворец и предстал императору.
«Государь выслушал митрополита не совсем благосклонно; но доклад принял, а отпуская, принял и благословение».
Невыносимая тяжесть страха и боязни спала с робкой души «осторожного до трусости» старца, и он, конечно, с глубоко тронутым сердцем благословил императора.
Затем, выслушав просителя и прочитав подписанную им бумагу, «государь милостиво утвердил доклад св. синода». Нечаев «получил назначение в сенат, а обер-прокурором сделан желанный товарищ министра, граф Н. А. Протасов».
Облегченный от совершенного трудного предприятия, митрополит Серафим возвратился домой с тихою радостию, которую выражал, впрочем, очень сдержанно. Все перенесенные им тревоги, по-видимому, до такой степени его измучили, что он менее думал о том, кого сместил и кого выпросил, чем о том, что «гора спала с плеч». В объяснении, которое Серафим имел в тот же день с «тайно сносившимся» Муравьевым, он даже несколько был сух. Тот пришел с словами Исидора: «Печется господь о Пилусе, – благоветствую вам новую жизнь с Симпликием», а митрополит отвечал: «благодарю за Симпликия». Ему как будто стало все равно, кто будет обер-прокурором, он будто только уступал общему желанию членов и теперь более всего благодарен государю за его милость.
– А лучше или хуже будет с Симпликием, – говорил он, – этого я не знаю. Все меня утомило… Как будет, пусть так и будет – сами этого Симпликия выпросили… больше уж я не поеду… да, не поеду.
И он благодарственно перекрестился и добавил:
– Дай бог здоровья государю, что он так обошелся, а теперь – как знаете, я не поеду. С меня довольно.
Разумеется, это «не поеду» относилось к предположению об отдаленном будущем, которое в эти минуты как бы предносилось очам старца, в самом деле всем этим совершенно измученного и теперь сугубо ценившего свой покой.
Муравьев был недоволен его «бесцветным настроением», но собственно ему в эти минуты, может быть, не нравился «весь тоалет».
Глава двадцатая
Автор рассматриваемых нами воспоминаний сряду и без обиняков пишет: «синод ошибся». Выбор Протасова был вполне неудачен, но хуже всего приходилось иерархам оттого, что этот Симпликий был избран и расхвален государю самим синодом, как человек умный, образованный и усердный к церкви православной. «Этим новый обер-прокурор воспользовался». Началось в своем роде повторение истории Ровоамова царствования, и хотя Нечаев был далеко не Соломон ни в каком отношении, однако дошло до того, что его и с Соломоном сравнивали.
Некто, разделявший горести заседавших при Протасове иерархов, рассказывал такую трогательную историю:[7]
«Владыка Серафим, который тотчас по утверждении Протасова как бы предчувствовал, что с ним будет хуже, терпел молча, и Протасов ему снисходил за кротость, а другие говорили: Протасов нас забрал в руки по-военному, сразу и так задрал, так задрал, что просто голоса поднимать не смели. Как был гусар, так им и остался, и сонмом архиерейским как эскадроном на ученьи командовал, а за глаза поносил всех перед чиновниками самыми кавалерийскими словами. Он знал, что – избранник, и как бывало разозлится, то и кричит про нас заочно: „пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну“. Да никто и не думал на него жаловаться, потому что нельзя – сами его выбрали, да признаться, и духу уже ни у кого не стало… очень задрал. Владыку Серафима он меньше всех обижал, но однажды – не знаю уже, что такое ему в голову вступило, – такой оскорбительный для чести старика намек сделал, что тот только посмотрел на него, и когда ярый Протасов отвернулся, то владыко благословил его издалека и, вздохнув, стал подписывать бумаги».
«Все это происходило при чиновниках, которые держались одного Протасова, а на нас совсем озверели, но тут при этом случае даже чиновник, который подписи песком засыпал, окончив должность, припал и поцеловал у митрополита руку как бы со слезами…»
Не знаю, какой это именно был случай – подобных при Протасове было немало, но любопытно, что, видя оскорбление слабодушного старика, ни одному из его сотоварищей не пришло на ум хоть просто встать и выйти из присутствия. Такой протест не составил бы никакой грубости по отношению к месту, но был бы понят «гусаром» и, может быть, послужил бы ему не бесполезным уроком; но ни в ком не нашлось ни духа, ни такта.
«Задрал», да и кончено!
О последствиях этого казуса, который пронял до слез чиновника, засыпавшего подписи, рассказывалось так:
«Мы были в смущении и не знали: съехать после к митрополиту, чтобы выразить свое участие, или представить вид незаметливости, или как бы непонимания? Совета не делали, но все про себя нашли, что промолчать ему (т. е. Серафиму) самому будет приятнее. Только после двух или трех заседаний мне довелось быть у него и разговаривать о разном. Говорили о сведенборговом толковании св. Писания по соответствиям. А когда подали чай, то разговор прекратился, но владыка открыл книгу и стал читать слова Ровоама из 12-й главы Царств: „юность моя толстее чресл отца моего. Отец мой наложи на вас ярем тяжек, аз же приложу к ярму вашему; отец мой наказа вы ранами, аз же накажу вы скорпионами“. И прочитав, вздохнул, закрыл книгу и, постучав себя в темя, сказал Феофановы слова: „о главо, главо!“ и прибавил: „то твоим радением все добыто“. Явственно было, что относил это к Протасову и давнему своему ходатайству, чтобы этот вдан был в отца и командира синоду. Такая скорбь минутами точила Серафима во все семь лет, которыми он пережил свое удачное посольство для протасовского испрошения. Вид один этого обер-прокурора был омрачением духа и потерею расположения, и всякий его тяготился видеть, кроме искателей. Избегали о нем говорить не столько, может быть, из осторожности и страха переносов, сколько неприятно было разговаривать, как все это добыто своим же добровольным избранием и испрошением, да еще с похвалами; но на памяти это страдание было постоянно. В сорок втором году – незадолго до кончины владыки, он раз заметил: „Выпхали тогда меня – как лягушку из болота послом к Юпитеру – просить вам царя, я сделал по желанию (т. е. по общему желанию) – выпросил его вам, и вот семь лет смотрю, как он всех задирает. Дух из всех повышиб… Твори, Господи, волю свою, а с меня довольно его… (т. е. Протасова). Да, довольно… Вы просили его себе в цари и стяжайте в терпении вашем души ваши, а мне довольно… я уж больше не поеду… нет; никуда не поеду…“»
7
Меня могут укорить, что, приводя в других случаях имена лиц, на свидетельство коих ссылаюсь, – здесь, где такое указание было бы всего уместнее, я употребляю неопределенное «некто». Очень об этом сожалею, но иначе сказать не могу, а постараюсь только объяснить причину. Этот «некто» был архиерей, на ближайшей родственнице которого был женат мой двоюродный дед, Иван Сергеевич Алферьев, служивший в московском сенате, а родной его брат, а моей матери отец, Петр Сергеевич Алферьев, имел обычай вести ежедневные записи всего, по его мнению, замечательного. В этих записях и ветречаются любопытные рассказы, которые мною теперь частью вставлены. Но приводятся они просто под такими словами: «преосвященный рассказывал у брата Ивана», – или «были у преосвященного и слушали, что он говорил», – и далее самая запись, о чем был разговор. Но как звали этого преосвященного, нигде не записано, и я его не знал и не видал, да и происходило все это в годы моего сущего младенчества. (Прим. Лескова.).