Дядька Михал был родом из Сморогни, где в знаменитой сморгонской "академии" умельцы учили медведей и собак представлять штуки, а потом продавали поводчикам. Однажды дядька Михал взял котомку, дуду и двоих, воспитанных нарочно для себя, медведей и отправился с Белой Руси в Московскую, подальше от надменных польских панов.
Гойда и остальные его спутники были потомственные бродячие скоморохи. У жителей антимира, у веселых людей, как и у всех людей, были семьи. Их дети с малолетства обучались своему ремеслу. Никакого иного ремесла ни Никишка Щегол, ни Гойда, ни старый гусельник Шумила не знали.
После того как "дурное сословье" потешников отменили указом, отняли у них музыкальные инструменты, а у Михала убили медведей, им не осталось больше занятия.
Щегол ушел в Италию. Евстрат Гойда обменял в кабаке скоморошью одежду на нагольный кожух и отправился по предместьям Москвы на заработки в расчете на свою силу. Дед Шумила сунулся было к нищим на паперть, да те пригрозили ему палками и прогнали. Дед стал держаться поодаль, просить на улицах.
Медведчик Михал тоже задумал нищенствовать, но подошел к этому делу со страстью лицедея. Выгодным способом нищенства было, нарядившись в черное, носить блюдо со свечкой и собирать на созидание церквей. Но Михал даже для дела не мог прикинуться святошей и придать своему беспорядочно заросшему лицу елейное и умильное выражение. Притворяться калекой его тоже не прельщало: по-настоящему смиренно просить он не умел. Дядька Михал задумал изображать юродивого. Его привлекало почетное положение блаженного при церквах. Вдобавок юродство шло бывшему медведчику по натуре: можно было браниться, бесноваться, пускаться в пляс.
Чтобы представлять юродивого, требовалось крепкое здоровье, а оно у Михала было. Но надо было и где-нибудь доставать вериги! "Что блаженный без вериг? - думал Михал. - Что медвежий поводчик без серьги. Не то выйдет дело". Только где было взять полпуда, а то и весь пуд железа для поковки? Железо по тем временам было дорого. Где, и впрямь, берут свои цепи другие юродивые, которых Михал в своей жизни перевидал на паперти?
Дядька Михал выпросил у Гойды обе его кузнечных балды:
-Оставь их мне, Евстратушка, я тебе через время уплачу.
Гойда оставил Михалу молоты и ушел из Москвы. А дядька Михал отнес их одному покладистому кузнецу, который согласился рассрочить платеж за работу: пускай бы перековал в вериги. Скоро бывший медведчик появился возле Успенского собора в цепях, в одной замашной рубашке среди зимы. Сквозь прорехи рубахи виднелись страшные рубцы на его теле. Дядьку Михала не раз на веку рвали медведи. Когда нищие с паперти, защищая от чужака место, стали ему грозить, Михал вдруг задрал к небу бороду и возгласил своей луженой глоткой:
-Дай, господи-боже, истязать грешную плоть во славу твою!
С тем он выхватил нож и стал резать и колоть им свою левую руку, отчего в изобилии заструилась кровь. Кровь дядька Михал достал на бойне и наполнил ей бычий пузырь, искусно спрятанный в рукаве. А лезвие ножа состояло из двух частей, незаметно скрепленных между собой. Достаточно было ловко вставить меж ними руку, чтобы создалось впечатление, будто она пробита насквозь. Прежде, показывая этот фокус на ярмарках, дядька Михал удостоверял на самом себе лечебное действие некой мази: он мазал ей окровавленную руку, обмывал кровь - и на коже не осталось даже следа от порезов! Потом медведчик продавал свое шарлатанское снадобье ярмарочному люду.
Дядька Михал изранил себя на глазах успенских нищих, славословя господа так же, как, будучи скоморохом, срамословил. Нищие не осмелились на борьбу за место с юродивым. Изуверство над самим собой, покрытые рубцами плечи и грудь Михала, заметные в прорехах рубашка, наводили на мысль о его подлинном юродстве. Для таких даже в нищей братии закон не писан.
Косматый Михал занял место на паперти Успенского собора, изображая блаженного Христа ради. Он быстро освоился с этой ролью, со своим положением полоумного - и потому ничем не ограниченного в своих правах человека. Случалось, он отводил себе душу!
В одно воскресенье дядька Михал увидал поднимавшегося по ступеням паперти боярина Милославского. Тот, как и брат царя Никита Романов, завел у себя дома немецких потешников. Михал весело и остро блеснул глазами, бросился к боярину и залаял на него во всю глотку, зарычал по-собачьи, показал клыки. Боярин на ступеньку - и Михал с лаем за ним, боярин в притвор - и Михал за ним. Длиннобородый боярин в крытой бархатом шубе угрюмо косится на подзванивающего себе веригами Михала, а обидеть в притворе церкви юродивого не смеет. Только насупился и прошел, а с ним и его челядь.
-Немцы - черти ряженые! - злобно закричал вслед боярину бывший скоморох. - Немцы - черти, а ты чертям потатчик!
Дневную выручку дядька Михал пропивал в кабаке на другом конце Москвы, нацепив поверх своей черной бороды рыжую скоморошью. Он приплачивал кабатчику, чтобы тот прятал у себя в избе его вериги и рвань, а сам надевал тулуп, малахай и грелся за чаркой, отдыхая от тягот своего нового ремесла. На собратьев с успенской паперти, которые просили на старость или увечья и не умели хорошо лицедейничать, дядька Михал теперь смотрел свысока. А те начинали заискивать перед диким и хитрым чужаком, нахрапом взявшим лучшее место.
С Михалом и дед Шумила утвердился на паперти. Михал пригрел деда, чтобы тот не вздумал болтать о его скоморошьем прошлом. Шумила стал при нем вроде подручного. Лягут спать в кабаке, а Михалу холодно вылезать из-под своего тулупа среди ночи, он скажет: "Подай, дедко, воды". Нападет тоска - "Поговори мне, дедко". Шумила - старый бахарь, он умеет сказывать про Садко, Добрыню и Алешу, и про Вавилу-скомороха. Так дед и сказывает, покуда дядьке Михалу не надоест и он сам не оборвет на середине: "Хватит уже".
Чтобы просить милостыню, дед Шумила придумал себе историю: он де прежде когда-то был богатым купцом, а потом пропился и проигрался. Дед был молодым парнем в "бунташный век", при нем в Москве били в набат против Самозванца, по Руси ходили войска иноземцев и шайки крамольников. Шумила мог бы немало подыскать поводов для разорения своего воображаемого купца, а остановился на самом незатейливым. Не повод занимал его ум. Мыслей о том, чтобы поставить разорение своего купца в вину обществу, не могло родиться в его седой голове в те века, когда судьба человека мыслилась изначально данной ему богом. Суть была в другом: купец имел богатства - стал нищим, был именит - сделался безвестен, семейный - стал одинок, жил в чести - оказался поруган, ходил в дорогих платьях - носит лохмотья.
Обездоленность купца была изнаночной стороной благопристойного и осмысленного мира Московии. Дед Шумила в своей вымышленной судьбе рисовал все тот же кромешный мир, откуда он был родом.
Присев на ступеньку церковной паперти, он каждый день еще с заутрени высоким голосом бахаря заводил для прихожан свою повесть о сошествии в изнаночный мир, в кромешный мир человеческого общества.
С тех пор минул год. В ночь под Рождество Михал, в своей накладной рыжей бороде, уже хорошо пьяный, сидя за кабацким столом, с удовольствием выпевал.
-Пойду домой
С хмельной головой
Да зарежу кота...
Он запнулся на миг, будто бы ища себе оправдания, и закончил:
-Бо мой кот - сирота!
Дед Шумила, опираясь на стол и изумленно задирая брови, возразил:
-Нет, Михал... Нет, ты мне скажи... Как я тебя помню, ты всегда поешь эту песню. А теперь я хочу знать, почему, коли он сирота, то его надо резать? Ты мне это скажи, я не понимаю.
Тут дед хотел опустить голову на руки, но в последний миг его мохнатые брови снова задрались вверх, а лицо озарилось догадкой:
-Эге! Ты его зарежешь, чтобы твой кот зря не мучился, да? Правду я говорю? На что ему жить для сиротской доли?
Но дядька Михал несогласно затряс головой:
-Не то говоришь, дед. Я зарежу кота, бо он... да коли он сирота, то, выходит, его никому не жалко. Поэтому и поется: зарежу кота. А ты что городишь?