Изменить стиль страницы

А здесь все шло по распорядку, о котором меня предуведомил добрый сказочник Рихтер. Перед Ингеборг Бахманн читал свою прозу неизвестный мне автор, после нее выступил другой неизвестный мне автор, тоже с прозой; едва чтец закрывал последнюю страницу своей рукописи, остальные члены группы тотчас принимались критиковать услышанный текст: разбор был жестким и анатомически безжалостным, метким, хотя отдельные замечания делались совершенно невпопад.

Так тут было заведено. Уже на самой первой встрече, состоявшейся в сорок седьмом году, отчего эта группа и получила свое название, устраивались как чтения текстов, так и их критическое обсуждение. А молодому поэту, который был тогда каменотесом-практикантом, вслух читал отец Станислаус, заведовавший библиотекой в приюте «Каритас» на Ратер-Бройх; это были стихи Георга Тракля, очень печальные, красивые и легко поддающиеся подражанию.

Один из присутствовавших критиков, которому суждено было стать персонажем нескончаемой сказки, хотя и не был Кайзером, но носил такую фамилию, а по имени звался Иоахимом. Он выглядел моим ровесником, но говорил — несмотря на провинциальный восточнопрусский акцент — как по писаному, отчего я устыдился своего косноязычия и смолчал, хотя собирался ему возразить.

Когда очень застенчивая, как мне показалось, Ингеборг Бахманн начала читать, нет, произносить почти навзрыд свои стихи — по крайней мере, в ее голосе ощущалось жалостное дрожание, — я сказал себе: если краснобай Кайзер будет нападать на трепетную Бахманн, как он это делал с предыдущим чтецом, молчать не стану; пусть косноязычно, но я приду на выручку плачущей поэтессе, тем более что в ее стихотворении «Объясни мне, любовь» прозвучала строка, похожая на просьбу о помощи: «Камень знает, чем смягчить другой камень».

Но Кайзер, которому в год создания «Группы 47» исполнилось, как и практиканту-каменотесу, ровно двадцать лет и который, пока я обтесывал известняк, учился риторике у Адорно во Франкфуртском университете и даже занимался анализом диалектики сказок, сам оказался «смягченным камнем»; он с большой похвалой отозвался о стихах Бахманн, обнаруживающих, по его словам, тяготение к крупным формам.

Нечто похожее говорил мне начитанный францисканский монах отец Станислаус, когда с торжественной настоятельностью рекомендовал мне томик стихов Тракля. Поэтому молодой поэт промолчал и открыл рот лишь тогда, когда уселся на стул рядом с человеком по фамилии Рихтер и принялся «громко и внятно», как ему было присоветовано во время перерыва, читать свои стихи участникам «Группы 47», прочитал штук семь или девять, среди них были «Открытый шкаф», «Польское знамя» и «Трижды „Отче наш“».

Продолжение сказки: жил-был молодой скульптор, который однажды впервые выступил поэтом. Сделал он это без боязни, ибо был уверен в собственных стихах, навеянных воздухом Берлина. А поскольку, послушавшись доброго совета, он читал каждую строку громко и внятно, то все, кто его слушал, сумели понять каждое слово.

Все принялись хвалить прочитанное. Кто-то заговорил о «хищной повадке» и рискнул дать положительную оценку, которую подхватили другие критики, варьируя ее и подбирая другие сравнения. Но кто-то — похоже, это был Кайзер, которого по имени звали Иоахим, — предостерег от чрезмерных похвал. Однако даже человек по фамилии Рихтер с кустистыми бровями, сидевший рядом со стулом, на котором читал стихи молодой поэт — этот стул прозвали «электрическим», — был, казалось, доволен «свежим голосом», а потому еще раз поинтересовался именем чтеца, поскольку опять успел его забыть, но решил, что имя, а также фамилия молодого скульптора достойны запоминания; таким образом, тот, кому позднее я посвятил мою повесть «Встреча в Тельгте», вновь услышал, как меня зовут.

Когда молодой скульптор, который теперь по праву мог именовать себя поэтом, встал со стула, сказка все еще не завершилась. Его тут же окружили с полдюжины редакторов, представлявших издательства «Ханзер», «Пипер», «Зуркамп» или «С. Фишер». Они растащили семь или девять стихов, которые поэт начисто напечатал дома, в сыром подвале, на пишущей машинке «Оливетти», а поскольку он подкладывал копирку, то на руках у него имелось по два экземпляра каждого стихотворения.

Ни один из листков они не вернули, а о себе говорили исключительно во множественном числе: «Мы дадим вам о себе знать…», «Мы вскоре свяжемся с вами…», «Мы не заставим себя ждать…», отчего молодой поэт поверил, что в ближайшем будущем для его стихов настанет если уж не золотой век, то хотя бы серебряный.

Затем сказка вроде бы оборвалась, ибо ни один из редакторов, представлявших именитые издательства, не напомнил о себе. Лишь худой, как колеблемая ветром былинка, человек, назвавшийся Вальтером Хёллерером, издателем литературного журнала «Акценте», выполнил свое обещание, опубликовав несколько стихотворений.

Заслуживший недавние похвалы поэт уже вновь занялся скульптурой, пачкая руки гипсом и глиной, но тут сказка продолжилась. Редактор издательства «Лухтерханд», который посетовал, что в сутолоке после выступления молодого и неизвестного поэта его оттеснили коллеги из других издательств, более энергично работавшие локтями, вежливо поинтересовался, не связал ли я себя договорными обязательствами с издательствами «Ханзер» или «Зуркамп». Если же нет, то он, Петер Франк, готов выпустить сборник моих стихов.

О, прекрасная пора начал, которая, однако, заканчивает безымянное существование поэта, нарушает его сокрытую невинность. «Как хорошо, когда никто не знает, что меня Румпельштильцхен называют…»

Петер Франк, тихий, всегда немного косящийся австриец, прибыл в нашу идиллическую полуразрушенную виллу, и когда я показал ему мою графику с лирическими мотивами, редактор изъявил готовность опубликовать в сборнике стихов и дюжину рисунков пером, что соответствовало моему предложению, а кроме того, он пообещал выплатить за иллюстрации отдельный гонорар, что соответствовало моему требованию. От имени издателя Эдуарда Рейфеншайда он согласился с затребованным мной авторским гонораром в размере двенадцати с половиной процентов от конечной цены за каждый проданный экземпляр; это довольно смелое требование, то есть твердая процентная ставка, послужила впоследствии основой для моего материального благополучия.

Как я был наслышан, издательство «Лухтерханд» вполне успешно занималось выпуском юридической литературы, в том числе публикуемой в виде нескрепленных листов, однако издатель решил поддержать послевоенную немецкоязычную беллетристику, а потому помог, например, появлению литературного журнала «Тексте унд Цайхен», главным редактором которого стал известный писатель Альфред Андерш. Там предполагалось напечатать несколько стихов из моего будущего сборника — «разумеется, опять-таки за отдельный гонорар». Хорошо, что моя бедная мама с ранних лет научила меня деловому отношению к финансам.

Когда позднее, чтобы подвести сказку к финалу, я подписал авторский договор, где мне гарантировалось еще и особое вознаграждение за внутреннее и внешнее оформление сборника, то в эйфорическом предвкушении скорого выхода первой книги молодого поэта я проглядел напечатанную мелким шрифтом оговорку, которая обязывала меня предложить мою следующую книгу сначала издательству «Лухтерханд».

Но можно ли было вообще думать о следующей книге? Имелось ли у меня кроме двухактной пьесы «Наводнение», одноактника «Всего десять минут до Буффало» и набросков к пьесе «Дядя, дядя» в четырех актах, которую можно было расценивать как мою дань абсурдизму, еще что-нибудь, претендующее на книгу? Или в иной постановке вопроса: позволял ли мой дебют надеяться на продолжение в обозримом будущем?

Вряд ли. Стихи я писал всегда. Я писал и уничтожал их. Я никогда не стремился опубликовать все то, что выходило у меня из-под пера по какой-то внутренней необходимости. В юные годы я твердо верил в исполнение собственных замыслов, однако при этом хорошо понимал несовершенство моих творений.

Лишь стихи, написанные под воздействием воздуха Берлина, стали по-настоящему моими собственными, они хотели прозвучать, быть прочитанными и напечатанными. То же самое можно сказать о рисунках пером для моего первенца, книжки-брошюры под названием «Преимущества воздушных кур»; рисунки были не декоративным украшением, а графическим продолжением или предвосхищением самих стихов.