Изменить стиль страницы

От моего путешествия по Франции сохранились блокнот с набросками и стопка листов среднего формата с рисунками: пером чайки или бамбуковой тростинкой я старался очертить непрерывной линией, единым контуром головы мужчин и женщин, которые встречались мне по пути на несколько мгновений, достаточных для быстрого наброска, которые оказывались рядом со мной на парковой скамейке, в метро или в месте моего ночлега. К этому добавились две дюжины акварелей на оберточной бумаге. Мотивами для них служили головы в шляпах и без оных, поясные портреты, а также улочки предместий. Несколько раз мои акварели запечатлели канал Сен-Мартен и сценки в бистро; от листа к листу можно проследить влияние от Пикассо и Дюфи до Сутина. По сравнению с прошлогодним испанским путешествием усилилась экспрессия выполненных тушью рисунков. Быстрые наброски, попытки найти себя или того, кем мне хотелось бы быть. Но кем мне хотелось быть?

Путевые стихи также отражали попытки нащупать что-то. Цикл стихов вокруг кормчего Одиссея вполне заслуживает забвения. За ним последовала нескончаемая поэма с абсурдистским героем, современным святым: молодой каменщик бросает работу, рвет все семейные и общественные связи, делается отщепенцем и сооружает посреди города каменный столп, откуда взирает на повседневную людскую суету и на весь мир, осыпая его бранью с метафорической высоты своего положения. Впрочем, столпник разрешает матери доставлять ему еду на длинном шесте.

Этот стихотворный эпос, перенасыщенный заимствованиями из Аполлинера и Лорки, хоть и имел мощный замах, однако так и не был завершен, а здесь он упомянут лишь для того, чтобы показать, как первоначальный столпник в последующие годы, когда происходил затяжной процесс брожения, превратился в иного «головорожденного», который злословил, взирая на мир с противоположной точки зрения — из-под стола, и на сей раз в прозе.

Под конец путешествия по Франции я сделал крюк. Один адресок заманил меня в Швейцарию. Так я оказался в кантоне Ааргау и чистеньком городке Ленцбург.

Навестить я хотел актрису Розмари Лосс, с которой познакомился в дюссельдорфском кинотеатре: шел фильм «Дети райка». Наверное, среди наших поспешных объятий и споров ей показалось, что я постоянно голодаю, поэтому после ее отъезда я начал получать из Швейцарии продуктовые посылки; нас с Флейтистом Гельдмахером одаривали плиточным шоколадом, овомальтином, тертым сыром и вяленым мясом. Я расплачивался своей валютой: короткими или длинными стихами.

Она жила в Ленцбурге у родителей вместе с семьей сестры. Их дом ничем не отличался от других домов поселка. Отец служил почтальоном, был членом книжного клуба «Гутенберг» и социал-демократом. Зато ее подружка, заглянувшая к полудню на чашку кофе с пирожным, а также чтобы попрощаться перед отъездом, принадлежала к довольно состоятельной семье: ей было девятнадцать лет, по ее подчеркнуто четкой пластике чувствовалось, что она занимается балетом, голова на ее длинной шее держалась очень прямо; не дожидаясь моих расспросов, гостья заявила, что не собирается становиться учительницей, как того желают родители, а направляется прямиком в Берлин, где будет учиться экспрессивному «босоногому» танцу у знаменитой Мэри Вигман, выдающегося хореографа и педагога.

Смелое решение прозвучало на весьма правильном немецком языке. Во мне неожиданно также оформилось нечто, что зрело в качестве зыбкого желания: я сообщил присутствующим членам семейства Лосс и более всего будущей ученице танцевальной школы, что вскоре тоже перееду в Берлин, ибо западногерманский климат не идет мне на пользу.

Так завязалось знакомство, имевшее дальнейшие последствия. Кто-то из нас, она или я, высказал надежду на встречу в Берлине, хотя, мол, Берлин велик, там легко затеряться, однако при благоприятном стечении обстоятельств…

Путешествуя по Франции, особенно подолгу ожидая попутных машин, я часто рисовал кур, поэтому теперь сравнил резкие движения будущей балерины с повадкой этих птиц; тут же пришлось поправиться, чтобы выдать мою неловкую реплику за комплимент, но тщетно.

Потом, за кофе с пирожным, речь опять коснулась Берлина. Розмари Лосе раньше меня сообразила, что при моем внезапном решении о перемене местожительства не обошлось без наущений сердца.

Позднее, когда Анна уже откланялась — ей нужно было нанести еще один прощальный визит, — по ее адресу послышались социал-демократические подколки. Мол, охочая до путешествий барышня принадлежит к состоятельному буржуазному семейству, которое благодаря своим либеральным взглядам и торговле скобяными товарами нажило, а затем и приумножило солидный капитал. Выгодная партия. Особенно для какого-нибудь заезжего голодранца из Германии.

Похоже, ревность, замаскированная иронией, оказалась провидческой: постоянные споры с Розмари хоть и заводили нас, но наш роман все равно был бы недолговечен; я, уверенный в своем иммунитете по отношению к длительной привязанности, спокойно покуривал сигареты «Паризьен», которыми меня угощали.

Семейный кружок за кофейным столиком продолжал беседы — отчасти на правильном немецком языке, отчасти на местном швейцарском диалекте, — когда в прокуренную гостиную вошел малыш лет трех, сын сестры моей подружки, с которой я познакомился в кино; малыш лупил деревянными палочками по круглому жестяному барабану.

Два удара справа, один слева. Не обращая внимания на взрослых, малыш пересек гостиную, при этом он не прекращал лупить по барабану. Его не удалось отвлечь ни плиткой шоколада, ни глупыми репликами. Он шествовал с таким выражением лица, будто видит насквозь всех и каждого; внезапно развернувшись, он вышел из гостиной точно так же, как вошел.

Явление, отголоски которого еще долго напоминали о себе, картинка, прочно засевшая в памяти. Но минуло немало времени, прежде чем шлюзы открылись и хлынул гигантский вал, несущий с собой множество образов и слов, которые с детства наполняли мою копилку.

Что же касается Анны Шварц, то хотя эпизод знакомства с ней был краток, запомнилось мне не только ее имя.

Так оформилось мое до тех пор невнятное желание выбраться из Дюссельдорфа, празднующего «экономическое чудо», из его пивного веселья, из академической суеты с ее культом гениев.

Мне захотелось найти себе в Берлине требовательного наставника или, как я написал позднее в заявлении о приеме, «неукоснительно строгого учителя»; я надеялся, что более суровый климат поможет дисциплинировать мои расхристанные таланты.

Ранним летом, еще до поездки во Францию, меня заинтересовала выставка Карла Хартунга, его малоформатные скульптуры, создававшие впечатление монументальности. Ему, профессору берлинского Высшего училища изобразительных искусств, я и направил свое письмо, приложив рисунки, фотографии нескольких гипсовых отливок и папку со стихами, а также краткую автобиографию. Поздней осенью пришел положительный ответ.

Прощался я с немногими. Мама сокрушалась: «Это ж так далеко». Отец сказал, что Берлин — «опасный город», имея в виду не только геополитическое положение. Сестра уже собиралась поступить в главный монастырь своего ордена, находившийся в Аахене, а потому пожелала мне «господнего благословения».

А в штокумской мастерской все еще сохли незавершенная голова святого Франциска и псевдоэтрусские статуэтки. Я переживал творческий застой. Расставание с Дюссельдорфом было нетрудным.

Отпраздновав Новый год, Флейтист Гельдмахер, Шолль с гитарой, с контрабасом — сын цыгана, игравшего на цимбалах, — проводили меня ранним утром на вокзал. Франц Витте тоже пришел. Каждый докурил сигарету до самого конца, будто она была последней. Вновь прозвучал наш джаз. Наперстки и стиральная доска остались на перроне. Позади — куда больше.

Межзональный поезд увозил меня первого января пятьдесят третьего года, посредине зимнего семестра; багаж мой был невелик, зато внутри теснились слова и образы, которые еще не могли найти выход.