Изменить стиль страницы

Так или иначе, заработков в «Чикоше» хватило на мое второе путешествие, которое состоялось летом пятьдесят второго года. Я копил деньги всю зиму, желая подальше уехать из Дюссельдорфа, возомнившего себя «маленьким Парижем», где кучка богемы устраивала костюмированные вечеринки в ресторане под названием «Этюдник».

К этому времени мне достались от карнавальных дней с их бесконечными праздниками две легконогие, послушные партнерши, которые бывали со мной сначала поочередно, а потом на протяжении нескольких недель обе сразу. То одна, то другая навещала меня в штокумской мастерской на Кирхштрассе, где с помощью печки-чугунки и сковородки я готовил им рагу из заячьих потрохов, маринованные свиные почки, жареную конскую печень и прочие блюда, названия которых пугали моих танцовщиц.

Одна из них была длинноногой, другая поокруглей, но хорошее сложенной, однако сердце мое оставалось вакантным, хотя я весьма охотно проводил досуг и предавался удовольствиям с обеими девушками. Они выучились на портних, а теперь мечтали — несмотря на пока еще не оформившиеся таланты — заняться искусством.

Во всяком случае, мы друг друга устраивали. Конкурс на занятие вакансии не объявлялся, поэтому наши поочередные взаимоотношения развивались хоть и не бесконфликтно, однако до трагических финалов дело не доходило. Нам нравилось быть вместе, а остальное откладывалось на потом.

Обе девушки посещали курсы одного французского мима; курсы работали при культурно-просветительском центре «Мост», учрежденном британскими оккупационными властями. Одна из девушек, ее звали Бригитта, спустя некоторое время, когда я уже уехал из Дюссельдорфа, последовала за своим учителем-мимом в «страну социалистического лагеря», то есть в Восточный Берлин, занялась хореографией и сделала себе карьеру; еще в пору нашего знакомства она начала произносить свое имя на французский манер, а поскольку обладала по-рейнски жизнерадостным характером, то подобные перемены дались ей легко.

Другая девушка очаровывала своей хрупкой грациозностью, хоть и была родом из Померании; длинноногая, в ядовито-зеленых или лиловых чулках, она превращала главную улицу Кёнигсаллее в подиум для демонстрации мод; она еще некоторое время прожила в Дюссельдорфе, храня верность пантомиме. Спустя несколько лет она стала персонажем уже неоднократно упоминавшегося романа, где фигурировала как муза Улла, однако вне литературы ее именовали Юттой; впрочем, из-за хрупкой внешности я и другие прозвали ее Ангелочком; это нежное прозвище я сохранил за ней до сих пор, когда мы, пожилые люди, шлем друг другу издалека приветы.

Свое путешествие по Франции я планировал без Бригитты и Ютты, которых уже и видел только в тягучих пантомимах. Они разучивали перед зеркалом странные походки, невероятные повороты шеи.

Я вновь отправился автостопом; по дороге до Парижа и позднее между Средиземным морем и Атлантическим побережьем я преимущественно сидел рядом с усталыми водителями попутных грузовиков. Часто мне приходилось петь, чтобы водитель не уснул за рулем.

Ранним утром, когда только начинало светать, на парижском Большом рынке было совсем не трудно найти попутку на Марсель, Шербур или Биарриц. Куда бы я ни уезжал, на побережье того или другого моря, обратный путь всегда вел в Париж, где место ночлега менялось: сначала это была вшивая молодежная гостиница неподалеку от станции метро «Порт-де-ля-Шапель», потом я ночевал в квартире с видом на церковь Сан-Сюльпис у некоего Каца, который переводил Клейста.

Кац, забавно помешанный на кровавых драмах, постоянно цитировал фрагменты собственного перевода об истребляющих мужчин амазонках и каждого встречного приветствовал возгласом: «И в смерти пел он: Пентесилея». Он был завсегдатаем кафе «Одеон», сидел там с моноклем, что вызывало у меня чувство неловкости. Раньше он жил вроде бы в Майнце или во Франкфурте. Он был весьма болтлив, часто заговаривался, однако становился неразговорчивым, едва речь заходила об его прошлом и о том, как ему удалось пережить войну.

При необходимости я находил ночлег у ровесников-французов, которые отслужили в Алжире или Индокитае и носили явную для меня печать войны; какой бы мешаниной языков мы ни пользовались, нам было не трудно понять друг друга. Тот, кто повидал трупы, лежащие поодиночке или вповалку, дорожит каждым новым днем.

Несколько дней я ночевал в мансарде с видом на крыши и печные трубы, вместо квартплаты мне пришлось мыть посуду у семейной пары из старинного аристократического рода Сен-Жорж, которая постоянно ссорилась, доводя раздоры буквально до рукоприкладства.

Каждое утро сражение выходило за пределы салона, распространялось по длинному коридору до кухни. Я часто безмолвно стоял между супругами, тщетно пытаясь жестами утихомирить их, но те, не желая обращать никакого внимания на невольного свидетеля, швыряли друг в друга тарелки, только что вымытые мной или еще грязные.

Со мной, своей посудомойкой, они обходились с неизменной вежливостью и предупредительностью, однако приурочивали свои раздоры к моей работе на кухне. Видимо, их дуэли — они попадали друг в друга редко — нуждались в очевидце.

Иногда они швырялись даже ножами и вилками. Однажды мне пришлось перебинтовывать резаную рану на руке месье. Из-за недостаточного знания французского языка я лишь догадывался, из-за чего разгорался сыр-бор, доводивший оппонентов до белого каления: кажется, спор шел о какой-то дележке наследства, которая восходила к давнему историческому прошлому вроде гонений на гугенотов или к еще более древним временам, к периоду нескончаемой войны Белой и Алой розы.

Кстати, мадам и месье обращались друг к другу на «вы». В ссоре соблюдались правила вежливости. Вероятно, я мог бы исполнить комментирующую роль в этой пьесе для трех действующих лиц. А мой приятель Кац взял бы на себя режиссуру.

Между прочим, наши кухонные спектакли давались в фешенебельном квартале по адресу моего временного пристанища: бульвар Перейр.

Кто убирал осколки битой посуды? Вероятно, это делал я с безучастным выражением лица. Ежедневный расход посуды меня особенно не беспокоил, ибо раздоры супругов Сен-Жорж были ритуалом, пришедшимся на те годы, когда вообще много спорили. Каждому тезису противостоял антитезис. В ту пору я еще не читал Камю, но его дискуссия с Сартром была у всех на устах; впрочем, публику занимал скорее сам факт словопрений, нежели их суть, отчасти известная из цитат. Речь шла об абсурде и о легендарном Сизифе, который был счастлив тем, что ему досталось ворочать тяжеленный камень.

Наверное, Кац, легко перескакивая от Клейста к Камю, от Кьеркегора к Хайдеггеру, а от них обоих к Сартру, заразил меня интересом к этой дискуссии. Кац любил крайности.

В полемике между богами тогдашнего экзистенциалистского вероучения, которая затянулась на многие годы и выплеснулась за пределы Франции, я, немного поколебавшись, позднее определенно встал на сторону Камю, более того, для меня, скептически относившегося к любой идеологии и не приверженного никакой вере, таскание каменных глыб сделалось повседневным занятием. Такой парень, как Сизиф, пришелся мне по нраву. Я признал осужденного богами каторжника достойным поклонения новым святым, для которого абсурдность человеческого существования была столь же очевидной, как восход или закат солнца, и который сознает, что поднятый на вершину камень не останется там лежать. Героем по ту сторону сомнений и отчаянья. Человеком, который счастлив оттого, что ему суждено катить в гору камень. Такой никогда не сдастся.

В Париже я, как бы исподволь, начал примериваться к политике, стараясь определить собственную позицию, присоединяясь — с Кацем или без оного — к разговорам в бистро. Постепенно для меня прояснялся расклад политических сил. Я вмешивался в споры, иногда полемизировал сам с собой, питаясь самыми дешевыми блюдами, каковыми были пом-фри и буден, французская разновидность кровяной колбасы.