Изменить стиль страницы

Гложущий голод. Мальчик, которого я пытаюсь представить себе как раннее и несовершенное издание меня самого, был одним из тысяч, кого терзал этот гложущий зверь. Будучи частичкой в подмножестве огромного множества солдат разоруженной, а впрочем, уже давно неприглядной и полностью утратившей организованность немецкой армии, я являл собой весьма жалкое зрелище, поэтому вряд ли захотел бы послать маме свою тогдашнюю фотографию, даже если бы мне представилась такая возможность.

На спине наших форменных курток с помощью трафаретов и белой извести наносилась несмываемая аббревиатура «POW». Единственное, что занимало носителей данной надписи с утра до ночи и даже во сне, было чувство голода.

Да, чувство голода было невозможно отключить, а ведь мой голод не шел ни в какое сравнение с тем организованным мором, о котором мы узнали позднее и который царил в концентрационных лагерях, в массовых лагерях для русских военнопленных, где от голодной смерти погибли сотни тысяч заключенных. Однако описать словами я могу только мой собственный голод, только он наложил на меня свой отпечаток. Только себя я могу спросить: «Чем он давал знать о себе? Как долго свирепствовал?»

Он изводил своим постоянством, не признавал рядом собой ничего другого и издавал характерный звук, который до сих пор стоит у меня в ушах и лишь отчасти описывается выражением «урчание желудка».

Память любит ссылаться на пробелы. Сохранившееся приходит непрошеным, под разными именами, любит менять обличье. Воспоминание часто дает весьма расплывчатые показания, которые к тому же трактуются весьма произвольно. Сито воспоминаний бывает то крупно-, то мелкоячеистым. Крохи чувств или мыслей буквально проваливаются сквозь него.

Искал ли я еще что-нибудь помимо того, чем можно наполнить желудок? Что двигало юношей с моим именем, когда вера в окончательную победу развеялась? Только лишь нехватка еды?

И чем может напомнить о себе гложущее чувство под названием «голод»? Можно ли задним числом наполнить пустоту в желудке? Не полезнее ли поведать нынешней сытой публике об актуальных продовольственных проблемах в африканских лагерях для беженцев; или же рассказать о голоде вообще, как в моем романе «Палтус», о «документальных свидетельствах голода», о том, что он возвращается снова и снова; не лучше ли, словом, описать бесконечную историю голода?

Однако на первый план вновь выходит мое собственное «я», хотя нельзя указать точно то время, когда голод донимал меня так, как никогда прежде и как это лишь изредка бывало позже: кажется, особенно сильно я голодал с середины мая до начала августа.

Но кому адресуется подобное уточнение, хронологическая отметка?

Когда, уже располагая на сей счет определенным опытом и учитывая все внутренние возражения, я говорю о себе самом «я», то есть описываю собственное состояние примерно шестидесятилетней давности, мое тогдашнее «я» не то чтобы совсем уж чуждо мне, но оно как-то стерлось, отодвинулось в сторону, сделалось похожим на дальнего родственника.

Достоверно, во всяком случае, что мой первый лагерь для военнопленных находился в Верхнем Пфальце, у чешской границы. Его довольно упитанные охранники принадлежали к Третьей армии США: американцы с их вольными манерами казались нам инопланетянами. Заключенных, которых никто, пожалуй, точно и не считал, было тысяч десять.

По занимаемой площади наш лагерь примерно соответствовал территории старого военного полигона Графенвёр, окруженного за колючей проволокой лесом. Достоверен на период гложущего голода и мой юный возраст, а также тот факт, что до недавнего времени я имел низшее воинское звание рядового мотострелка, приписанного к дивизии «Йорг фон Фрундсберг», которая, похоже, существовала лишь в виде легенды.

Во всем лагере проводились дезинсекции, впервые познакомившие меня с порошком ДДТ; в ходе такой дезинсекции меня взвесили и установили, что мое тело тянет не больше чем на пятьдесят кило — явный недобор, который объяснялся, по нашему мнению, реализацией адресованного нам «плана Моргентау».

Данный план, названный в честь автора, американского политика, предусматривал своего рода коллективное наказание для всех немецких военнопленных и требовал от каждого строгой экономии сил: после утренней поверки следовало избегать любых ненужных движений, ибо каждодневный рацион был ограничен, а его восемьсот пятьдесят калорий набирались за счет трех четвертей литра перлового супа с несколькими плавающими глазками жира, четвертушки черного хлеба, крошечной порции маргарина или плавленого сыра, а также одной ложки мармелада. Воды хватало. И на порошок ДДТ не скупились.

Раньше я ничего не слышал о калориях. Лишь гложущий голод заставил меня усвоить это понятие. Настоящих знаний мне действительно не хватало, зато голова была набита всяческой ерундой, поэтому, постепенно осознавая меру собственного невежества, я начал, словно губка, впитывать в себя все новое.

С тех пор как мне присвоено звание «свидетель Истории» — этакая коллективная этикетка для вымирающего меньшинства, — журналисты не перестают задавать мне рутинные вопросы о конце Третьего рейха; в ответах я быстро сбиваюсь на рассказ о лагерной жизни в Верхнем Пфальце и скудном калорийном рационе, поскольку безоговорочную капитуляцию Рейха, его — как вскоре стали говорить — «крах», я пережил, будучи легко раненным, в мариенбадском госпитале, но не придал этому событию большого значения или по недомыслию счел его своего рода краткой передышкой между боями. Прилагательное «безоговорочная» перед существительным «капитуляция» не носило для меня окончательного характера.

Гораздо большее воздействие оказывали на меня в Мариенбаде весенняя погода и близость сестер милосердия. В голове царил разброд мыслей, сопровождавший мое взросление, и я ощущал себя скорее побежденным, нежели освобожденным. Наступивший «мир» оставался пустым звуком, «свобода» — абстракцией. Однако, по крайней мере, чувствовалось облегчение, что больше не надо бояться полевой жандармерии и придорожных деревьев, пригодных под виселицу. Да, «час ноль», который вскоре начал трактоваться как водораздел эпох, служащий всеобщим оправданием, для меня не пробил.

Вероятно, свою роль сыграло место действия — старинный, некогда весьма модный курорт, погруженный в майскую зелень, воздействовал слишком усыпляюще, чтобы я мог воспринять историческое значение даты, которая знаменовала собой конец и начало. К тому же в соседнем Карлсбаде уже с неделю присутствовали русские, у нас же появились черные и белые американцы, на которых мы взирали с большим любопытством.

Они бесшумно ступали в своих шнурованных ботинках на мягкой каучуковой подошве. Абсолютная противоположность нашим громыхающим солдатским сапогам. Мы удивлялись. Вероятно, мне импонировало, что победители безостановочно жевали резинку. А еще то, что они ни шагу не делали пешком, даже на короткие расстояния ездили, небрежно развалившись, в джипе; мне они казались персонажами фильма о далеком будущем.

Перед нашей виллой, переименованной в госпиталь, стоял часовой — Джи-Ай, точнее, не стоял, а раскачивался на каблуках, поглаживая автомат и заставляя нас гадать: стережет ли он нас или приставлен для защиты от чешских ополченцев, которые собирались мстить за годы унижений и притеснений? Мне, побежденному, решившему испробовать на американце свой школьный английский, часовой подарил жвачку.

Но что происходило в голове у семнадцатилетнего юноши, который выглядел вполне взрослым и за которым на бывшей вилле ухаживали финские медсестры?

Поначалу он ничем не проявляет себя, присутствует здесь только внешне — лежит на одной из выстроенных рядами коек. Вскоре ему разрешили вставать с койки, выходить в коридор, прогуливаться перед виллой. Рана на правом бедре почти зажила. А вот левая рука с застрявшим осколком задеревенела от плеча до предплечья, ее приходилось массировать, начиная с каждого пальца по отдельности, разминать, сгибать и разгибать.