Стоял холодный солнечный день, когда Розенберга забрали Элизу. Элиза помнила, что в приюте дети часто говорили о Золотом холме. Уже само название будоражило. Название сулило исполнение обещаний, заветный подарок, который они боязливо обхаживали, которым любовались, одновременно понимая, что никогда не откроют его сами, потому что он предназначен не им.

Элиза сидела на заднем сиденье большой машины, за окнами проплывали цветущие каштаны. Они остановились в конце аллеи перед белым домом, по форме напоминавшим куб. Господин Розенберг совершенно естественно положил руку на плечо Элизы и повел ее в дом. Комната Георга казалась опустевшей. «Он недавно уехал на целый год за границу, – объяснил господин Розенберг и добавил: – изучать иностранный язык». Мария отстраненно улыбнулась Элизе, думая, очевидно, о чем-то своем, и сказала: «Добро пожаловать в наш дом». Элизе понравилось, как госпожа Розенберг двигалась: легко, будто оказалась здесь случайно. Они поднялись на верхний этаж; на чердаке стояла новая мебель, стены пахли свежей краской. Вскоре подоспела Юлия с кипой свежего белья в руках. Ее шаги звучали уверенно и основательно; увидев экономку. Элиза подумала, что дом скорее принадлежит ей, чем Розенбергам.

У Элизы с собой был только бабушкин рюкзак с одеждой, морскую раковину она завернула в старый свитер. Оставшись в комнате одна, Элиза упала на кровать и приложила раковину к уху. Она услышала далекий шум собственной крови. Где шумит кровь, там бабушка, думала Элиза. С закрытыми глазами она ясно видела ее перед собой: в широких юбках и с пенковой трубкой во рту. Затем она положила раковину под чердачное окошко, в маленький теплый прямоугольник света.

Каждый вечер Элиза проводила в кабинете господина Розенберга. Они сидели друг против друга, между ними стоял большой английский письменный стол, на котором лежал диктофон и ящичек с алфавитом. Каждая буква была выведена на отдельном деревянном кубике.

Элиза не решалась посмотреть в глаза господину Розенбергу, требовательно повернувшемуся к ней. Скрестив руки на груди и откинувшись на спинку стула, она смотрела мимо него в окно. Окно было приоткрыто, ветер ритмично раскачивал занавески, они то надувались, то снова собирались в складки. Элиза подсчитывала секунды между отдельными порывами ветра. В это время голос господина Розенберга разносился по кабинету, он вещал с обычной, уже хорошо знакомой Элизе мягкой настойчивостью, с какой спасатели обращаются к жертвам несчастного случая. Элиза еще ни разу на него не отреагировала. Говорить – это было не для нее. Какие-то люди обмениваются словами, чтобы заслужить ответную улыбку, и некоторые фразы, словно в погоне, несутся друг за другом, будто желая прогнать собеседника прочь. Но, по сути, было совершенно безразлично, что, когда и как говорить. – Элиза видела в этом игру, при помощи которой люди убивали время. Люди жонглировали словами как стеклянными шарами, и если шары вдруг падали и разбивались, им вдогонку бросали новые – и ничего не менялось. Элиза молчала; она была горда собой, если целый день могла обойтись без единого слова. С бабушкой ведь тоже никто не разговаривал. Жители деревни погружались в каменное молчание, как только она приближалась к ним, но стоило Августе свернуть в улочку, ведущую к амбару, и скрыться из глаз, они тотчас открывали рты и принимались злословить о ней. Элиза была уверена, что бабушка умерла из-за этого. Никто из деревни не пришел на ее похороны, и перед могилой Августы пастор сам себе проговорил необходимые слова, сожалея, что в такой чудесный весенний день приходилось кого-то хоронить. Земля, которую сыпали на гроб, твердо и глухо стучала по дереву. Элиза все время смотрела на вырытую могилу, на гроб в ней, и в какой-то момент ей захотелось попросить могильщиков, чтобы они наконец остановились.

– Элиза, – произнес господин Розенберг, и еще раз погромче: – Элиза! – Его голос прозвучал резко. Он оперся обеими руками о край стола.

– Ты слишком много мечтаешь, – сказал он с упреком, словно желая напомнить ей о строгом запрете.

Господин Розенберг сложил из кубиков имя Элизы. Он вынул из ящика кубики с буквами ее имени и выложил их на середину стола, один за другим, будто построил стену.

– Можешь произнести это слово? Элиза покачала головой и посмотрела в окно. За окном смеркалось. Занавески уже не двигались. Господин Розенберг поднялся и указал рукой на дверь, давая понять, что занятие окончено.

Однажды утром Элиза спустилась с чердака раньше обычного. Розенберги еще спали, только в кухне горел свет. Там уже орудовала Юлия, она готовила завтрак. С заспанно-смущенным видом Элиза подошла к Юлии и протянула ей окровавленную простыню. В школе Элиза часто слышала, как девочки говорили об этом событии, и та, с которой оно происходило, с гордостью сообщала о нем другим. Существовала негласная граница между теми девочками, у кого это уже было, – они делились этим между собой как одной общей тайной – и теми, у кого этого еще не было и кто в глазах посвященных был всего лишь младенцем, достойным снисходительной улыбки. Если какая-нибудь девочка утверждала, что у нее это началось, старшие отводили ее на перемене в туалет, там нужно было привести доказательства. Одну девочку сильно побили за то, что она попыталась симулировать и нарисовала себе на трусиках красные пятна.

Но Элизе то, что произошло с ней, показалось равносильным болезни. «К этому нужно привыкать, – сказала Юлия. – Они будут приходить каждый месяц. Попей свежего чаю и марш в кровать».

Юлия была рада, что Элиза пришла к ней, а, например, не к госпоже Розенберг. Ведь она считала себя хранительницей всех тайн дома, и если что-нибудь происходило, именно ей первой полагалось узнать об этом.

С тех пор Элиза стала внимательней наблюдать за собственным телом. В нем появилось что-то своенравное, способное внезапно все изменить. Ее тело вдруг стало враждебным существом, с которым нужно было бороться, чтобы получить над ним власть. Элиза заставляла себя обливаться холодной водой, рано утром выгоняла свое тело, еще вялое после сна, на свежий воздух. Она бегала по дорожкам холма, мимо домов и обнесенных забором садов, пока участившееся дыхание не прогоняло спокойствие сна. Пот стекал по спине между лопаток и щекотал кожу. Бегущие вперед ноги, казалось, передвигаются будто механические. Она хотела приостановить наступление дня, продлить предрассветные сумерки и задержать приход тех часов, которые выносили ее в день, на яркий свет, к людям.

Только перед церковью на вершине холма Элиза всегда останавливалась и заходила в церковь. Там стояли статуи святых из серого камня; она рассматривала обращенные в себя глаза, каменные рты. Рельеф на стене изображал святого, вокруг которого порхали птицы: святой протянул к ним руки, будто вел с птицами беседу. Элиза приходила в церковь к статуям и к рельефу как в гости к друзьям.

На занятиях Элиза измеряла взглядом высоту и ширину стен, выступавших за господином Розенбергом, лишь бы не смотреть туда, где он сидел, подбрасывая ей слова то сердитым, то мягким голосом, – эти слова отскакивали от Элизы, будто адресованные не ей. Один раз она случайно встретилась с ним взглядом, и господин Розенберг вздрогнул от выражения ее глаз, сказавших ему, что он, к сожалению, непоправимо заблуждается и все попытки заставить ее говорить лишены смысла. От этого дерзкого взгляда на него накатил приступ смеха. Элиза продолжала глазами изучать комнату. На полке, где у господина Розенберга хранились карточки пациентов, стояла фотография в рамке, на которой взгляд Элизы всегда задерживался. На снимке была изображена Мария Розенберг с трехлетним малышом на коленях; за ними стоял господин Розенберг, он гордо улыбался в камеру, положив руки на плечи жены, и руки были точно стороны треугольника.

На этом занятии господин Розенберг понял, что расстройство речи у Элизы не болезнь, а решение. Различные методики, системы и стратегии, которые он с успехом применял в работе с другими пациентами, на Элизу не действовали. Когда на следующий вечер она вошла в кабинет, в нем царил полумрак, фотография с полки исчезла, окна были закрыты, а занавески задернуты. Только от маленькой лампы на стол падал теплый конус света. Господин Розенберг указал Элизе на стул. Он молчал и смотрел мимо нее в темноту. Элиза легко откинулась на спинку стула, непринужденно скрестила руки на груди. Она достаточно долго работала над своим молчанием и с головы до ног была в него одета. Элиза думала о каменных статуях в церкви – она привыкла вести разговор, не раскрывая рта. Господин Розенберг не мог не воспринимать ее как феномен. Она была худенькой, узкие запястья казались хрупкими; в черных, обычно широко раскрытых глазах на бледном лице с высокими скулами было что-то старческое. Господин Розенберг размышлял: а не забавляет ли ее то, что большинство людей считает ее ограниченной только из-за того, что она не говорит, – ведь мыслила она вполне ясно, но мысли свои хранила в себе. То, что ей удавалось обходиться вообще без речи, он считал удивительным и завидным. Должно быть, она могла спускаться в такие глубины, которые оставались скрытыми для него.