— Неужели?
— Очень хороший пример для подражания.
— Да чем же? — недоверчиво допытывалась я, не понимая, в чем православный священник может подражать красному разведчику.
— Редкостный образец двадцатилетнего схимничества! — убежденно сверкнул глазами монашек, и я горделиво возрадовалась за папиного героя…
Из дневника отца, 1960-е годы.
По-моему, талантливому человеку шатание и лавирование вдвойне прощать нельзя. Я лавирование могу определить проще, шире и грубее — словом «подлость». Андрей Рублев был высоковерующим человеком, и только веруя, он мог создавать свои гениальные иконы. Если бы он на секунду изверился, то это сразу бы стало заметно в его картинах, сразу стала бы заметна фальшь. Подлость съедает талант, как мартовское солнце пожирает снег: только три дня тому назад белел огромнейший сугроб — чистый, мощный, с ледяной корочкой, а прошло три-четыре дня и вместо сугроба — желтая искалеченная трава… Я беру к примеру искусство фашистской Германии, вернее, я не вправе называть то, что было в фашистской Германии, искусством. Но тот суррогат, который фашисты превозносили в качестве эталона искусства — как он создавался? Он создавался и соорганизовывался из подлости. Художник проявил маленькую непоследовательность и — он уже обязан курить фимиам звериному нацизму, антисемитизму, бредовой идее о расовом превосходстве немцев. Те мужественные писатели, композиторы, художники, актеры, которые были последовательны, — они либо эмигрировали из страны, либо молчали, что уже было подвигом, либо томились в концлагерях, но и там оставались верны своей вере — будь то христианство, будь то коммунизм. Поэтому, как только начинают говорить, что талантливому человеку можно многое извинить, так, да простится мне столь страшное сопоставление, я вижу тот самый суррогат, который в фашистской Германии именовался искусством. Нельзя сравнивать непоследовательные и трусливые выступления кого-то из моих знакомых с тем, что было в тридцатые годы в Германии, но надо же честно сказать самому себе: либо-либо. Либо нужно до конца отстаивать правду; либо, если хоть в чем-то дать уступки, это будет уже предательством той самой правды, в которую ты свято веришь.
Говорить правду в те годы было непросто. Папа это делал, используя в романах о Штирлице эзопов язык, и часто, давая мне только напечатанные отрывки рукописи, с затаенной радостью говорил: «Я тут заложил пару фугасок, они должны шандарахнуть». «Фугасками» он называл и характеристики на членов НСДП (ребенку понятно, что он включил их, чтобы показать абсурдность характеристик, выдаваемых нашими парткомами), и рассуждения Штирлица о тоталитарном государстве, одинаково прилагаемые как к нацистской Германии, так и к нашему строю, и абсолютно антисоветские высказывания, которые он вкладывал в уста политических противников. Так, в «Альтернативе» я наткнулась на фразу: «Россия — отсталая азиатская держава, которая сама по себе изрыгнет большевизм, оставшись один на один со своими экономическими трудностями, окруженная на востоке алчными азиатскими государствами, а на западе — стеной холодного и надменного непризнания». Как это печатали в военных издательствах в начале 70-х, я понять не могу!
На какие только уловки и хитрости не шел папа, чтобы протащить интересные и свежие идеи через крохотные прорехи в солидном заборе советской цензуры…
Вспоминает писатель Лев Аннинский.
В 1972 году я перешел работать в журнал «Дружба народов». Там, волею расписания, по которому все сотрудники по очереди читали готовые к печати номера (это называлось «свежие головы»), я получил для прочтения несколько глав нового романа Юлиана Семенова. Я начал читать, и мне показалось, что пастор Шлаг задумал надо мной подшутить. Фразы и обороты были несомненно мои, из наших давешних диалогов, но облику протестантского пастора никак не шли. Русский менталитет, национальные аспекты революции, империя и свобода… Весь спектр философских штудий великих идеалистов «позорного десятилетия»: Розанов, Мережковский, Булгаков, Шестов, Федотов, Флоренский… С момента, когда в 1960 году я впервые прочел Бердяева — излюбленное мое чтение. Пастору Шлагу Юлиан из этого вороха идей не отдал тогда ни одной, но, как видно, приберег их для третьего десятка «мгновений весны» и теперь щедро одарил ими литературного героя по имени Василий Родыгин. Я аж подпрыгнул, наткнувшись в его речах на свои любимые пассажи. Подпрыгнул вовсе не от факта, что Юлиан эти пассажи использовал: я сам дал ему на это право и даже гордился в глубине души тем, что так ловко распропагандировал на «русский лад» властителя дум и яростного «западника» (а Юлиан в ту пору был, наверное, самым читаемым автором в широких интеллектуальных кругах и несомненным, как теперь сказали бы, «мондиалистом»). Но дело в том, что рупором этих идей Юлиан сделал… матерого эмигранта-белогвардейца. По нынешним-то временам таким приколом можно и возгордиться, но для начала 70-х годов, согласитесь, это было достаточно… пикантно, и я счел возможным впасть по данному поводу в хорошо темперированное возмущение. Я ходил по редакции и гудел, что идеи, которые Юлиан сорвал с моего неосторожного языка, сами по себе законны и неподспудны, но какого лешего он вложил их в красноречивые уста нашего идеологического оппонента?..
Через пару недель старая добрая сотрудница отдела прозы, отличавшаяся тонким юмором и редактировавшая роман, дала мне очередную порцию текста и произнесла интригующе:
— Васятка-то наш, а?
— Какой Васятка, Татьяна Аркадьевна? — не понял я.
— Васятка Родыгин…
— Что Васятка Родыгин?! — вскинулся я.
— Оказался тайным агентом наших спецслужб. Поздравляю вас!
— Да? — Отлегло.
— А Юлиан-то наш, а?
— Что Юлиан, Татьяна Аркадьевна?
— На высоте!
В свой час я рассказал все Юлиану, и мы со смехом обсудили этот сюжет.
Разгадал папины литературные «хитрости» и написал о нем в конце 80-х годов внушительную статью в «Culture and Society» крупный американский ученый, профессор кафедры государственного управления Джорджтаунского университета, председатель Международного исследовательского совета Центра стратегических исследований Уолтер Лакер. Штирлица он назвал «чутким, мужественным, блестяще образованным — настоящим героем нашего времени». Сказал, что на общем фоне мракобесия произведения Семенова неизбежно должны показаться работами Вольтера или Дидро, что он — писатель вовсе не легкого жанра, а серьезного, имеющего громадное воспитательное значение, и должен войти в анналы советской литературы как основатель нового жанра: романа-хроники, или документального романа. (Кстати, Юрий Бондарев тоже считал отца первым в жанре политического романа.)
…Лакер обратил внимание на сцену, где Штирлиц, брошенный в гестапо, вспоминает свою юность в Цюрихе: «Какие замечательные люди окружали меня — Кедров, Артузов, Трифонов, Антонов-Овсеенко, Менжинский, Блюхер, Постышев, Дыбенко, Орджоникидзе, Свердлов, Крестинский, Карахан, Литвинов», и отметил, что почти все перечисленные стали жертвами показательных судебных процессов или были расстреляны без суда и следствия. Далее Лакер упомянул о их дореволюционных интеллектуальных играх, которые приходят на ум Штирлицу, находящемуся в смертельной опасности. Боровский тогда зачитывал отрывки из книг, а остальные должны были угадать автора. Вот первая цитата: «В истории всех стран бывают периоды бурной деятельности, периоды роста, порыва в поэзии и творчестве, такие периоды являются источником и основой последующей истории этих стран. У нас нет ничего подобного. В самом начале русской истории было дикое варварство, позднее — невежественные предрассудки, затем деморализующий гнет татарских завоевателей, следы которого не исчезли из нашего образа жизни и по сей день. Наши воспоминания не идут дальше вчерашнего дня, мы — чужды друг другу». Никто не смог отгадать автора, и Боровский открыл, что слова принадлежат предшественнику современных диссидентов — Чаадаеву, объявленному царем сумасшедшим.