Изменить стиль страницы

Как бы ни был уверен в себе пилот, а в воздухе только тогда может быть спокойным, когда техник не знает покоя, ожидая его на земле. Беспокойство, которое разве с родительским можно сравнить. С материнским, если бы речь шла не о мужчинах. И та же преданность, гордость, вера, даже и нежность — и этого слова не побоюсь.

Говорят, что, уходя в воздух, летчик оставляет в залог технику свою жизнь. Но кому из них легче? Вспоминая о Мише, могу с уверенностью сказать: самое большее, чего он желал бы тогда попросить у судьбы, — это чтобы он сам мог вручить уходящим в небо друзьям свою жизнь как гарантию безотказной работы машины. [171]

И так понимая несправедливость судьбы, он не мог никогда знать покоя.

Вечная озабоченность, где-то на самом дне глаз, даже когда все мы были вместе. А как жаль, что нельзя было видеть это лицо в те часы, когда не было нас на земле, в те секунды, когда в появившемся над горизонтом крестике Михаил узнавал по каким-то ему самому неизвестным признакам свою родную «пятерку», летящую ровно и с ровным гулом обоих моторов, и с выпущенным благополучно шасси...

Зато сколько раз приходилось мне видеть, как в глазах этих вспыхивали благодарные огоньки, как сквозь каленый загар на щеках проступал по-девичьи счастливый румянец.

«Материальная часть работала безотказно, Миша!»

Сколько я себя заклинал, чтобы не упустить, не забыть сказать эти слова при очередном возвращении из полета — как бы ни был измотан, какие бы огорчения в себе ни держал...

Неужели забыл хоть однажды?

Михаил Беляков в юности мечтал летать. Но получилось иначе: не прошел, пришлось поступить в авиатехническое.

— Не жалеешь? — как-то спросил я, не очень подумав.

Но, оказалось, вопрос был решен.

— Уже нет, — ответил Михаил спокойно. — Тут нашел свое место.

С того дня всякий раз, подруливая к стоянке, я так и видел его — стоящим на своем месте. В ладном комбинезоне, с ключами в карманах, с пытливым взглядом вечно озабоченных глаз...

Под комбинезоном у Михаила скромная, но весьма почетная награда — медаль «За отвагу». Не так легко было заслужить ее в первые годы войны на его должности. Подготовленные им машины около двухсот раз поднимались [172] в воздух, экипажи обрушивали смертоносный груз на врага в Констанце, Сулине, Плоешти, Бухаресте, громили технику и живую силу на подступах к Одессе, Керчи, Новороссийску...

* * *

И самое незабываемое — Севастополь...

Третий штурм врага был особенно яростным. Грохотала артиллерия, ревели моторы, пушечные и пулеметные очереди раздирали воздух, свистели и рвались снаряды и бомбы, с громом обрушивались здания, стонала сама земля...

— В одну из ночей в первых числах июня, — рассказывал Михаил, — закончили работу пораньше, легли с расчетом отдохнуть часика три-четыре. Вдруг крики, сигналы тревоги... Все выбежали на смотровую площадку маяка. Видим, на месте города — море огня. «Гады! Подожгли Севастополь!» Горела земля по всему горизонту. «Термитные бомбы!» — догадался кто-то. Побежали тушить. К счастью, самолеты не пострадали. А на рассвете смотрим — и город как был! Прямо глазам не верим, казалось — все погибло...

Херсонесский маяк мы оставили в самый последний момент. Вся площадка была усеяна воронками. Все же взлетали... В последнее утро у меня страшно ломило голову после очередной контузии. Пришли Пашун с Зимницким. «Как, Миша, машина?» Молча показываю. Вся топливная система разворочена — баки центральные, трубопроводы, патрубки... Только обшивку да тросы успели восстановить. «Спасибо, — Пашун говорит. — Через два часа взлететь сможет?» Ну ясно, больше времени, значит, нет. Исправные машины уже на Кавказ улетели. «Сможет», — не веря себе, говорю. Посмотрел он в глаза мне, я понял: иначе бросать самолет придется, вернее, сжечь. «Лишь бы взлететь, — говорит, — а, Миша? — И такая тоска в глазах. — Родная машина, сколько раз выручала...» [173]

Вылил я на больную башку последнюю воду, что оставалась, полезли с механиком под капот. Перевязали трубопровод изолентой с резиновыми пластырями, дыры в консольных баках с обеих сторон заложили кусками протектора, подперли клиньями. Центральные баки залили топливом меньше чем наполовину, чтобы в полете подпитывать их из консольных, тоже худых, залитых тоже до половины...

Через два часа приходит Пашун. «Сможет, — докладываю, — взлететь, командир». Ну и сам полез в нее первый.

Еще две отремонтированные машины взлетали с нами. Первую тут же сбили «мессеры». Мы немного обождали, взлетели, без набора высоты ушли в море, прижимаясь к самой воде. За нами — Беликов. Догнал нас, полетели парой. И ничего, дотянули. «Ну вот, — говорит на земле Пашун, — прав я был, Миша? Нам только взлететь...»

Летчик Иван Арсеньев

На войне люди гибнут не только в бою. Но, как правило, все потери считаются боевыми. А как бы иначе назвать, например, гибель летчика Пашуна, если бы не дотянула до побережья Кавказа наспех залатанная машина? Ясно, что смертью храбрых.

Война — напряжение всех человеческих сил. Перенапряжение. И возможностей техники тоже. Без потерь тут не обойтись. Особенно в авиации, где и в мирное время жизнь экипажа порою зависит от состояния самолета.

Все это так. И все же...

Все же хочу еще раз выразить вечную благодарность Мише Белякову и Ивану Варваричеву — моему технику в тридцать шестом, и другим беззаветным труженикам, истинным побратимам моим, которым — пусть не так [174] явно, как это бывает в бою, но не менее несомненно — обязан я жизнью.

Перенапрягаются люди, перенапрягаются самолеты. У тех и других есть предел. Предел самолета определенней и прямо зависит от человеческого предела. Так что если и говорил Пашун: «Родная машина, сколько раз выручала», — то выручал его все-таки человек. Тот, что вот вылил последнюю воду на гудящую от контузии, как он выразился, башку и нашел в себе на два часа еще сил.

И Пашун долетел.

А Арсеньев...

Не помню, кто готовил к полету машину младшего лейтенанта Ефимовича, летчика-новичка, с которым Арсеньев летел инструктором.

Это случилось 2 марта. Ранний весенний рассвет. Погода в районе аэродрома — лучше не придумаешь. Под ногами похрустывает прихваченная ночным морозцем земля, солнце еще за горой, но вот-вот выкатится, ослепит...

Мы готовились заступить на дежурство. Проверили самолет, подвеску торпеды. Затем я построил экипаж, поставил задачу, дал указания по готовности к вылету. И потянулись часы...

Около полудня на стоянку приехал заместитель командира полка по летной подготовке майор Иван Васильевич Арсеньев. Приняв мой доклад, порекомендовал:

— Уж больно хороша погода. Если скомандуют вылет, иди к цели на малой высоте. Внезапная атака — твой союзник.

Затем направился к машине Ефимовича, у которого должен был проверить технику пилотирования. Младший лейтенант заметно волновался, вид у него был неважный. Заняли места, инструктор летел в штурманской кабине. [175]

Самолет вырулил на старт, стал по центру бетонной полосы. Дежурный взмахнул белым флажком, задержал его в направлении взлета. Ефимович взял разбег. По звуку моторов чувствовалось: пилот робко выводит обороты на полную мощность. Машина рыскала по сторонам. Было заметно, когда в управление вмешался Арсеньев: самолет уверенно оторвался от земли, пошел в набор высоты.

Проводив его взглядом, я отвернулся.

— Смотри, командир! — тут же услышал крик Володи.

Самолет резко снижался, накренившись вправо. Внизу было море. Через мгновение, задев крылом воду, машина врезалась в нее и разломилась на части. Когда опал фонтан брызг, на поверхности остался только горящий островок бензина...

Мы буквально остолбенели. Что произошло? Никто не стрелял, прекрасная погода, опытнейший инструктор...

Через несколько минут к месту падения подскочил катер, долго бороздил воду вокруг, но кроме одного всплывшего колеса ничего не обнаружил.