Изменить стиль страницы

Мартелло. Кто это «мы»?

Доннер. Все мы! Бретон! Эрнст! Марсель, Макс, ты, я… Вспомни только, как истошно Пабло кричал, что война сделала искусство бессмысленным, поэтому…

Мартелло. Какой Пабло?

Доннер. Как это: «Какой Пабло»? – Пабло!

Мартелло. Ты имеешь в виду однорукого официанта в «Швейцарском кафе»?

Доннер. Нет, одноногого владельца «Кафе Рюсс», который потерял ногу под Верденом…

Мартелло. Боже, ну и нерасторопным же он был, этот Пабло! Удивительно, как ты умудряешься помнить всех людей, которые поили тебя в долг…

Доннер. Он поил в долг не меня, а тебя, потому что ты тоже был под Верденом.

Mартелло. Да, правда, был.

Доннер. Нет, не был.

Мартелло. Как это не был? Маршрут нашего похода проходил через окрестности Вердена, я это точно помню.

Доннер. Боже, что это был за поход! Ты веселился как сумасшедший, Мартелло.

Мартелло. Да таким я и был, пожалуй.

Доннер. Битчем вел себя не лучше.

Мартелло. Ах да, эта история с конем!

Доннер. Нам, если вдуматься, больше никогда не было так весело…

Мартелло. Но ты же утверждал, что это было отвратительно!

Доннер. Ничего подобного.

Мартелло. Хуже, чем война.

Доннер. В ней-то все и дело. Я должен был остановиться именно тогда. Искусство потеряло всякий смысл.

Мартелло. За исключением искусства абсурда. Пабло никак не мог усвоить этого тонкого различия. Постоянно приходил в бешенство из-за того, что лишился руки…

Доннер. Ноги…

Мартелло. Я вижу его сейчас как живого – по подносу в каждой руке, ругается на чем свет стоит… подожди, что я такое говорю?

Доннер. У него не было ноги.

Мартелло. По подносу в каждой ноге… Ты что, нарочно сбиваешь меня с толку?

Доннер. Он был прав. Он все правильно понимал. Разницы действительно никакой нет. Мы пытались делать вид, что наше антиискусство, полное выкрутасов и разочарования в реальности, чем-то отличается от прежнего искусства, почитавшего разум, историю человечества, логику и прочие допущения. Но для одноногого солдата и для батальона таких же, как он, увечных – одноногих, одноруких, одноглазых, – и то и другое казалось жестокой насмешкой. И тем не менее мы по-прежнему занимаемся все тем же, сидим и измышляем очередной выверт. Но, как ни крути, единственное, что можно сказать в защиту моей скульптуры – это то, что она съедобна.

Мартелло. А в защиту моей – то, что она вызывает улыбку. Как ты ее находишь?

Доннер. Это символ?

Мартелло. Нет, метафора.

Доннер. Почему у нее солома на голове?

Мартелло. Это не солома, а спелая пшеница. Это ее волосы. Я долго выбирал между золотой канителью и спелой пшеницей, но я не знал, где взять канитель, и уже порядком намучился, доставая жемчуг для ее зубов.

Доннер. Зубы вышли похожими на искусственные.

Мартелло. Разумеется, потому что это искусственный жемчуг. Как и рубины, из которых сделаны ее губы. А вот груди тебе понравятся.

Доннер. Да? Они съедобные?

Мартелло. Вообще-то да, но вовсе не предполагалось, что их кто-то будет есть; я просто использовал настоящие фрукты для их изготовления и настоящие лебединые перья для ее лебединой шеи. Не знаю вот только, что делать с ее глазами: звезды здесь будут несколько неуместны… Ты не помнишь, глаза у нее не походили на два черных омута?

Доннер. О ком ты говоришь?

Мартелло. О Софи, разумеется!

Доннер. Ты хочешь сказать мне, что вот этот кошмар– портрет Софи?

Мартелло. В метафорическом смысле.

Доннер. Мартелло, ты скотина!

Мартелло. Что?

Доннер. Ты законченный подлец! Неужели для тебя нет ничего святого?

Мартелло. Не горячись, Доннер, я никого не хотел обидеть.

Доннер. Кто дал тебе право насмехаться над ее светлой памятью? Я тебе этого не позволю, черт побери! Боже, у нее и без того была достаточно трудная жизнь, чтобы после смерти над ее красотой насмехался фокусник от искусства… (Доннер ударяет по скульптуре, выбивая у нее изо рта жемчужину)

Мартелло. Успокойся, Доннер, ты выбил ей зуб!

Доннер (практически плача). О Софи… Я не могу думать о красоте, не вспомнив при этом твою невинную грацию, твои волосы, подобные…

Мартелло. Спелой пшенице…

Доннер. Золоту. Твой трагический взгляд… твои глаза словно…

Мартелло. Звезды…

Доннер. Два бездонных омута, а когда ты смеялась…

Мартелло. Жемчуг твоих зубов…

Доннер. Твой смех звучал словно серебряный колокольчик, спрятанный между твоими рубиновыми губами…

Мартелло. Серебряный колокольчик!.. Эврика! – я спрячу серебряный колокольчик у нее на груди…

Доннер…подобной…

Мартелло…двум спелым грушам…

Доннер. Крепким молодым яблочкам…

Мартелло. Нет, грушам. Ради всего святого, следи за собой, Доннер!

Доннер, охваченный горем, обнимает статую.

Доннер. О милая Софи… Я пытался забыть о тебе навсегда, но достаточно… одного цветка… цветной ленты… обрывка мелодии… вида реки, текущей под древними мостами… дуновения лета…

Сцена 4

Комната в Ламбете.[7]1922 год.

Это не то помещение, что в трех первых сценах. Комната предстает перед нами под музыку аккордеона, типичную для Парижа, но должно быть понятно, что действие тем не менее происходит в Лондоне.

Молодой Битчем, которому лет двадцать пять-тридцать, захлопывает кожаный чемодан и начинает затягивать на нем ремни. Двадцатидвухлетняя Софи стоит у окна, откуда открывается вид на город. Битчем и Софи одеты так, словно собрались выйти из дома.

Звуки аккордеона отдаляются.

Софи. Должна сказать тебе: я не так уж сильно расстроена, что мы покидаем Ламбет. Река воняет как дохлая кошка, а этот аккордеонист в квартире под нами скоро доведет меня до истерики… Хоть бы он наконец куда-нибудь на работу устроился. А может, попросить его, чтобы он снес вниз наши чемоданы? Ему же тогда придется отложить аккордеон в сторону, верно? Но тогда он, скорее всего, начнет насвистывать эту свою мелодию сквозь зубы. Прости, милый, что я такая беспомощная… А все остальные? Они уже спустились вниз?… Да, они там… правда, становится жутковато, что я узнаю их голоса, даже когда они ругаются с ломовым извозчиком пятью этажами ниже. Милый, я хотела бы, настолько хорошо знать только твой голос. Нет, они мне, конечно, нравятся; они оба милые, к тому же они твои старые друзья – лишь этого хватило бы, чтобы я испытывала к ним симпатию… Но мне кажется – прости меня, но мне почему-то кажется – пока не поздно… мне кажется, нам не стоит переезжать вместе с ними. Мне кажется, нам лучше остаться здесь вдвоем, чтобы были только ты и я… Милый, прошу тебя – да не затягивай ты этот ремень – скажи, что ты думаешь – ведь еще не слишком поздно – прощу тебя, скажи прямо сейчас: я слышу в коридоре шаги Банджо, он вот-вот войдет в комнату… Прошу тебя, не затягивай ремень!.. Даже если ты будешь делать это очень тихо, я все равно услышу… (Спокойно, ласково, слегка иронично.) Я по звуку могу узнать даже, какую одежду ты надеваешь утром… Мои уши и нос подсказывают, что на тебе сегодня – саржевый костюм, а в петлице – василек, который ты взял из вазы. Я поняла это в ту же минуту, когда ты вставил его в петлицу; тебе не кажется иногда, что я чуточку ведьма? Но на самом деле я просто твоя добрая фея, и я хочу остаться здесь, с тобой. Не волнуйся, я уже привыкла, мы же так долго живем здесь, я могу справиться со всем сама, я не испугаюсь, даже если ты будешь выходить в город без меня – а ты, кончено же, будешь – и часто – тебе же придется навещать Мышонка и Банджо в их новой студии… Ну скажи хоть что-нибудь! Битчем. Софи… Ну что мне тебе сказать?

В комнату входит молодой Мартелло.

Мартелло. Привет… Что нового?

Битчем. Ничего. (Одним яростным усилием затягивает ремень.) Я сам отнесу его вниз. Что там с повозкой?

вернуться

7

Ламбет – район Лондона на противоположном от Вестминстера берегу Темзы, имевший в начале XX в. богемную славу.