Изменить стиль страницы

Но неужели этой черноглазой красавице всего двадцать? В первый момент она тоже показалась ему почти девчонкой, и что-то было в ее лице такое жалко-невинное, что это-то и обмануло его, когда он ее затронул. И вдруг эти еще полудетские ярко накрашенные губы бросили ему в лицо такое, чего не всег-ды услышишь и от самых многоопытных женщин.

Так и есть, 1932 года рождения, ровесница Оле. Вполне возможно, что могли бы они и жить в одном городе, даже учиться в одном классе.

Нет, Олю, сразу после того как ее мать так нелепо погибла, он отвез к своей младшей сестре в Ростов, где она и воспитывалась, пока он кочевал со стройки на стройку. Там пошла в десятилетку и в музыкальную школу, оттуда и поехала потом уже к его старшей сестре в Москву учиться дальше музыке. С отцом она виделась совсем редко и даже свою младшую тетку привыкла называть мамой. А у этой наводчицы, Надежды Шаповаловой, мать жива, но отец погиб под Таганрогом в сорок первом году на высоте 101. Ей было тогда девять лет, и жили они не в городе, а где-то на границах Черных земель в каком-то селе Дивном, о существовании которого Автономов впервые узнал теперь, перелистывая страницы следствия, суда и приговора. Кажется, это на Ставрополье. Когда-то ему нравилось имя «Надежда», и он не назвал так родившуюся дочь только потому, что Шуре больше нравилось имя «Оля». Но с какой же стати ему теперь все эти воспоминания, только отвлекающие его от совсем не сентиментального дела о групповом грабеже с угрозой холодным оружием?

Несмотря на открытую фрамугу, в кабинете было душно. Он расстегнул китель, встал и отдернул штору на застекленной стене, обращенной к эстакаде. В раме большого окна отпечатался весь контур центральной части плотины и гидроэлектростанции, подсвеченных из котлована половодьем красно-голубого электрического света. Башенные краны двигались, как на экране, сдвигая и раздвигая стрелы. В открытую фрамугу с потоком влажного воздуха ворвались металлический лязг, скрежет и все покрывающая, заглушающая музыка из динамиков, установленных на эстакаде и на всех других строительных объектах. Из четырех башенных кранов двигались с бадьями только три. Четвертый стоял, опустив вниз клюв, как птица. Автономов снял трубку, чтобы справиться у диспетчера центрального района, в чем дело.

– Четвертый еще на ремонте, – ответил ему голос Тамары Черновой.

– Кран Матвеева?

– Да, – кратко ответила Чернова.

– А сам Матвеев где?

– В станице.

– Что еще за новости?

– Он там с товарищем Грековым.

«Да, да, – вспомнил Автономов. – Один из кранов был остановлен на ремонт, и Греков поставил его в известность, что возьмет Матвеева с собой в Приваловскую. Зачем он ему там понадобился?»

– Управляетесь? – спросил у диспетчера Автономов.

– Конечно, с четырьмя кранами значительно лучше, – помолчав, ответила Чернова.

– Смотря для кого лучше, – загадочно сказал Автономов и, положив трубку, опять вернулся к столу с разложенной на нем папкой. Влажный воздух, струей вливаясь в фрамугу, все больше наполнял комнату прохладой, а смешанная с лязгом и скрежетом музыка глухо волновала, на чем-то, казалось, настаивая и о чем-то напоминая… В детстве эту Шаповалову скорее всего называли Надюшей, и, судя по всему, она могла быть прелестным ребенком. А вышла из этого ребенка наводчица. Если бы тогда, когда ее звали Надюшей, кто-нибудь сказал ее матери, что из дочери вырастет наводчица, она наверняка плюнула бы тому человеку в глаза и навсегда отвернулась от него, прижимая к груди белокурую головку. Какая мать или отец поступили бы иначе, услышав такое предположение о своем ребенке?

Тени кранов с бадьями двигались по стеклянному экрану, как тени птиц, которые все время носят в своих могучих клювах в одном и том же направлении добычу и складывают ее в одном и том же месте. Светящиеся фары мотопоезда, приближаясь и удаляясь, пробегали по стене, противоположной окну, а иногда она вдруг осыпалась ливнем голубых и зеленых искр – это сварщики готовили под бетон новые блоки. Не поднимая головы от стола, Автономов безотчетно радовался тому, что, продолжая заниматься делом, он каким-то вторым слухом, а может быть и самой кожей, все время продолжал чувствовать стройку. Не глядя в окно, а лишь по трепетанию огней мотопоездов он безошибочно знал, что они обращаются по кругу от бетонных заводов к плотине через одни и те же промежутки времени. И ничего не должно было нарушить раз и навсегда налаженный ритм, даже эта музыка.

Больше всего в жизни он не любил, даже презирал в людях сентиментальность. Из таких никогда не бывает толку. Не то время, чтобы пускать по каждому поводу слезу и хвататься при виде каждого несчастного за сердце. Страна в походе. Если бы на войне солдаты задерживались у каждой могилы, то они и теперь бы еще не дошли до рейхстага. Вперед идут без оглядки. Смотри только на то, что перед тобой, а не на то, что под ногами. В конце концов все, что ты делаешь, ты делаешь не для себя, а для всей страны, ради ее будущего, а это такая цель, во имя которой приходится нести и жертвы.

Ближе к ночи в открытую фрамугу потянуло уже не свежестью, а сыростью большой воды, и Автономов закрыл ее. Музыка, все-таки мешавшая ему сосредоточиться над раскрытой папкой, теперь стала доноситься совсем издалека, глухо. В чересчур больших дозах музыка, как бы она ни была хороша, как, например, Скрябин, тоже может разбудить в человеке излишнюю чувствительность. Еще чего доброго, заслушаешься ее и не заметишь, как вода, наступающая со всех сторон из степи, нахлынет на тебя и утопит вместе с Саркелом. Находились же умники, которые в свое время советовали ту же коллективизацию разверстать не на два-три года, а на десять лет. Тогда бы и к началу войны у нас еще не было колхозов, а Гитлер со своим «Барбароссой» сидел бы и ждал?… То во время войны государство, как из своего амбара, могло брать в каждом колхозе и хлеб, и все остальное, что необходимо было для сражающейся армии, а то бы ломай шапку перед каждым единоличным двором. И кулак, конечно, немедленно бы вынул в тылу из стога вилы. Конечно, такие темпы коллективизации потребовали и особых, более крутых методов, но и уговаривать не было времени: фашизм у порога стоял.

Интересно будет спросить у Грекова: он и тогда возил за собой из колхоза в колхоз свои розы? С букетом в руке коллективизировал эту донскую Вандею? И надо не забыть спросить у него, какими еще розами теперь, через четверть века, встретили его в станице.

Жизнь – это тебе не роза с жемчугом росы, а если и роза, то с шипами почти такими же, как и на той проволоке, за которой еще приходится держать людей. Оля, конечно, пусть себе разучивает Скрябина – у нее впереди совсем другая жизнь. Странно было бы, если бы она сложилась у нее так же, как у Шаповаловой. Оля от самого рождения, если не считать отца, который всегда в отлучке, – круглая сирота, и совсем несправедливо будет, если судьба распорядится с ней подобным же образом. От одной лишь мысли об этом у него в груди появлялась какая-то брешь, в которую свободно начинала проникать эта музыка. Есть у нее, есть это свойство расслаблять человека. Если и на Олю этот Скрябин действует так же, а может быть, еще хуже, то совсем трудно придется ей в жизни. Но это, конечно, и не обязательно. Вон той же Шаповаловой наверняка не пришлось знать в жизни никакой иной музыки, кроме «Мурки».

В кабинете было совсем тихо, только шелестели страницы судебного дела, перелистываемые в папке. Какой там мог быть у нее Скрябин, если ей было всего девять лет, когда матери принесли похоронную об отце. Как и Оля, она тоже полусирота, с той только разницей, что у Шаповаловой все-таки жива мать. Хорошее, имя: Надя, Надежда, Надюша… Но еще неизвестно, без матери лучше остаться или без отца. Оказывается, в семье Шаповаловых, кроме Надежды, было еще трое. А Оля все же росла при родных тетках. Да и вообще хоть и жила не с отцом, ни в чем не знала отказа. Хочешь новое платье – получай, хочешь продолжать учиться музыке в Москве – поезжай.