Изменить стиль страницы

Мария черпает свое неиссякаемое вдохновение повсюду: в Священной истории, в сказках братьев Гримм, где прислушиваешься к голосам природы, гармонии лесов, созерцаешь блуждающие облака. Когда она поет на малаяламском, припоминая песни Гозианны, он слушает, затаив дыхание, неуловимо плывущую в воздухе мелодию.

Герман часто видится с дедушкой Гундертом. Индийский миссионер околдован берегами Нагольда, освещен солнцем Вишну: «Он, преклонный годами, досточтимый, с широкой белой бородой, всеведущий и всемогущий», царствует в своем доме, полном воспоминаний. «Безделушки, утварь, цепочки из деревянных бусин, нанизанных наподобие четок, свитки из пальмовых листов с нацарапанными на них знаками древнего индийского письма, изваяния черепах, вырезанные из камня жировика, маленькие божки из дерева, из стекла, из кварца, из глины, украшенные вышивками шелковые и льняные покрывала…все это пахло морем, пряностями, далью, благоухало корицей и сандаловым деревом». Но особенно дед, который понимал «все языки человеческие… а возможно, и наречия богов, а заодно звезд», читал, писал, говорил, как «тайновед, посвященный, мудрец». Герман полон нежности к нему: «Я любил, почитал и боялся его, ожидал от него всего, полагал, что для него все возможно, непрерывно учился у него и у его переодетого бога Пана в личине божка…».

С колыбели Германа окружали великие тайны и священные статуэтки. Его душа бессознательно впитывала связанные с ними легенды. Иоганнес не ошибся: мощный ствол германского семейства дал новые побеги, а восточный ветер перенес почитаемый цветок Индии на Швабское плоскогорье. «Я — европеец… — напишет Гессе в очерке „Детство волшебника“, — я всю жизнь исправно практиковал западные добродетели — нетерпеливость, вожделение, неуемное любопытство». Он был покорен мистическими силами, которые олицетворял Гундерт: «от него, непостижимого, вела свое начало сокровенная, древняя тайна», которую несла в своей душе и Мария.

Иоганнес противопоставлял себя этому оккультному духу, этой загадочной улыбке Будды. Но что он мог предложить взамен, этот измученный отец? Только крест. Это был для него единственный выход. Мальчик излучал жизнь — здоровый цвет пица, чувственные губы. Чтобы противостоять демонам искушения, нужно было эту силу искоренить любым способом, иплоть до проклятия. Существование христианина — это путь к смерти, иначе говоря, совершение самопогребения с неукоснительной суровостью.

Иоганнес завидовал Гундерту. Он разделял его фанатизм и перил в могущество аскезы, но ему не удавалось ощутить то, что позволяло старому миссионеру «обрести гармонию высших сфер». Его растущую власть он ощущал как тиранию, и в нем клокотала разрушающая злоба. Гундерт, напротив, приближался на его глазах к вершинам самопонимания. Напрасно пастор тал сына за собой — Герман был глух. Отец с грустью заворачивался в длинный редингот, тая от мира свои мучения. Чтобы усомниться в его истинах, ребенку достаточно было лишь взглянуть на деда — и он видел Посвященного.

Весной 1881 года Иоганнес, призванный в Базель в качестве и издателя миссионерского журнала, вздохнул наконец свободно и избавился от утомительной опеки и города, казавшегося ему до смерти скучным. Его радовала смена обстановки, с удовольствием входил он в круг новых обязанностей.

Герману четыре года. За несколько месяцев до отъезда его сфотографировали: маленький белокурый ребенок в черных ботиночках, у него упрямый подбородок над жестким воротником курточки и насупленные брови. Был ли он готов к путешествию? Он покидал город с ухабистыми улицами, извилистой речкой.

Кальв останется его родиной. Он будет вспоминать, «как прежде проводил здесь послеобеденные часы, а порой и целые дни, плавал, нырял, катался на лодке, сидел с удочкой». Ребенок мог сказать: «Я был живым и счастливым мальчиком». Он то мастерил лук со стрелами, то запускал бумажного змея, то рвал вьюнки, то собирал ягоды с придорожной калины — этот ангел и разбойник в одном лице, с довольным видом держащий в руках тяжелую, бьющую хвостом рыбу. Он лазил через заборы, строил на реке водяные мельницы, играл в кегли, в Робинзона, учился видеть очарование природы и воспринимать мистику ее языка. Он слушал звон козьих колокольчиков, видел тянущуюся к солнцу горечавку, наливающуюся алым соком смородину и чувствовал себя причастным таинственному бытию природы. Вечером его застают в конюшне, а на заре — подле красного попугая, который «…насвистывает свою песню дикого леса…». «В садике моего отца была решетчатая переборка, там я поселил кролика и ручного ворона. Там я провел неисчислимые часы, долгие, как мировые эры, в тепле и блаженстве обладания; кролики пахли жизнью, пахли травой и молоком, кровью и зачатием, а в черном, жестком глазу ворона горел светильник вечности». В своих питомцах Герман чувствовал ту же энергию, которую излучал индийский божок деда Гундерта.

«Насколько иначе выглядела дверь дома, беседка в саду и улица в воскресенье вечером, нежели в понедельник утром! Совсем иначе выглядели настенные часы и образ Христа в жилой комнате по тем дням, когда там царствовал дух дедушки, по сравнению с днями, когда это был дух отца, и как все еще раз менялось по-новому в те часы, когда вообще никакой иной дух не давал вещам их сигнатуры, кроме моего собственного, когда душа моя играла с вещами, наделяя их новыми именами и значениями!» Странной властью обладал этот мальчик властью делать красивым, безобразным или ненавистным все что угодно. Плененный непостоянством мира, он пытается разгадать его загадку: «Как мало, однако, твердого, стабильного неизменного! До чего все жило, претерпевало перемены, желало преобразиться, жадно подстерегало случая разрешиться в ничто и родиться заново!»

Герман стал будто учеником колдуна, все ему казалось подвластным. Это потрясающе: он ощущает себя владыкой воображаемого мира! Ему сопутствует призрак странного сказочного человечка — ангела ли, демона — не понятно. Быть может, его собственная тень. Или это он следует за призраком? На мостовых города, вокруг фонтана, на тропинках сада — везде этот странный персонаж оказывался рядом. «Когда маленький человечек становился для меня зримым, на свете был только он, и, куда бы он ни пошел или что бы ни начал делать, я должен был следовать за ним, делать, как он».

Марию беспокоит нервозность Германа — он смеется и плачет ни с того ни с сего, плохо спит, дуется по любому поводу. Хуже того — он рвет соседскую смокву, ломает спички, игрушки, дерется, отказывается слушаться родителей.

Все началось незадолго до рождения Маруллы, 27 ноября 1880 года, во время прогулки, которую Герман никогда не забудет: повиснув на пальто матери, он старался дотянуться до руки отца, когда почувствовал себя схваченным одним из дядьев — тот взял его на руки с криком: «Смотри!» У ребенка закружилась голова: его в любую секунду могли уронить! Так Герман открыл оборотную сторону мира развлечений: пропасть, небытие. Феерии сопутствовал страх. Ничто не могло искоренить в нем страх быть покинутым.

Когда Герман со своими братьями и сестрами сел в поезд, в Базель пришла весна. В Кальве у него не получилось ни вырастить зимой яблоки, ни вызвать лесного духа, но в своих дерзостях он продолжал упорствовать. Однажды вечером, уставшая Мария записывает в дневнике: «Герман наконец-то спит. После того, как я задала ему розог — так, что он подпрыгнул на кровати. Вот он здесь, измученный герой». в письме, адресованном мужу, стажировавшемуся тогда во Франкфурте, она просит: «Помолись вместе со мной за маленького Германа и за то, чтобы его правильно воспитать. Моих физических возможностей недостаточно: у него веселый нрав, геркулесова сила, удивительно острый ум и потрясающая воля для его четырех лет. Мне так тяжело постоянно бороться с ним — он очень импульсивен и самостоятелен». И так заканчивает свое письмо: «Я дрожу от предположений, что может статься с этим безумным ребенком, если мы ошибемся в воспитании».

Ночью проказнику снились кошмары. Днем он развлекался. Он забавлялся со своими новыми друзьями, его радовало новое жилище, окрестности, где он мог играть в индейцев и охотиться за бабочками. Он знает, что есть два мира, подобно тому, как с одной стороны приходит ночь, а с другой — день, распространяя сияние столь похожее, что происходит путаница. «Глубочайшее, сокровеннейшее устремление моих инстинктов побуждало меня не довольствоваться тем, что называют „действительностью“ и что временами казалось мне глупой выдумкой взрослых; я рано привык то с испугом, то с насмешкой отклонять эту действительность, и во мне горело желание околдовать ее, преобразить, вывести за ее собственные пределы».