Изменить стиль страницы

Ежедневно, однако, кого-нибудь из нас вызывали к следователю. Вызывали и меня вторично. Опять же те же стандартные вопросы, мои стереотипные ответы. То же разочаровывающее ощущение рутинности. (Хотя чего, собственно, хотелось? Непонятно! Романтики, что ли?!) А вот когда вызывали Эль-К, произошел такой случай. С Эль-К беседовал Кондратков, который ему сразу же представился. Но присутствовал также и тот самый гипотетический «майор из МУРа», Эль-К не представившийся. В какой-то момент «майор» позволил себе сказать что-то такое вроде: «Интересно, интересно…» Эль-К выпятил грудь: «Простите, а с кем имею честь?!» В ответ «майор» засмеялся, подмигнул и вышел из комнаты. У нас все были этим немало смущены…

Нам было известно также, что судебный медик посетил в клинике Ивана Ивановича. Наш местный житель, знакомый этого медика, заманив его к себе в гости, допрашивал с пристрастием его. Но медик ничего нового относительно хода следствия не преподнес, а относительно Ивана Ивановича выразился в таком духе, что, дескать, «конечно, он в шоке, имеются симптомы нервного истощения, но в целом состояние его организма удовлетворительное, и после отдыха больной скоро вернется к трудовой деятельности».

Из этого мы сделали вывод, что приезжий специалист либо валяет дурака, либо совсем не разобрался в вопросе, ибо Иван Иванович находился в состоянии жутчайшем, это было видно невооруженным глазом.

Мы навещали Ивана Ивановича каждый вечер, благо палату ему предоставили, конечно, отдельную, и врачи не возражали. Нина бегала туда и утром и днем, доставала в президиуме какие-то необыкновенные и неслыханные продукты, кормила Ивана Ивановича с ложечки, насильно впихивала в него пищу, умывала его, причесывала и меняла белье. Кроме Нины, он никого не хотел узнавать, сиднем сидел на кровати в больничной пижаме, поджав ноги по-турецки, руки его были в бинтах (он успел-таки обгореть, пока ходил по пожарищу). Он, не переставая, что-то бубнил про себя, как обычно, невидящими глазами уставясь в пол, и лишь иногда голос возвращался к нему, и, не в такт вскидывая головой, он фальшиво и надтреснуто заводил всегда одно и то же:

Шумел, горе-ел пожар московский, Дым расстилался по реке-е-е, А наверху стены Кремлевской Стоял он в сером сюртуке-е-е!..

«Вот тебе и Моцарт!» — хладнокровно изрек Эль-К, услыша это пение.

Я не буду, однако, расстраивать читателя подробным описанием страданий несчастного нашего друга и тех страданий, что причинил он нам своим видом и поведением; полноты ради скажу только, что лечащие врачи и сами, по-моему, не знали, как тут быть, и поговаривали о том, чтобы перевести его в областную клинику, где больше «возможностей», о том, чтобы вызвать консультантов из Москвы, о том, чтобы достать какие-то (какие?) редкие лекарства…

но все это были одни только разговоры, от бессилия пока что первоочередной задачей было объявлено залечить ожоги. «А уж там, — ненатурально оптимистически похлопывал нас по плечам заведующий, — там посмотрим! Проведем курс общей терапии… Там видно будет!»

В заключение своего короткого рассказа о первых днях после катастрофы добавлю еще только, что, по сведениям, полученным от Алины и Алисы, самочувствие Марьи Григорьевны тоже было весьма скверное. Сотрясения мозга, правда, у нее не нашли, но из дому она не выходила, сидела на бюллетене, Алина и Алиса никого к ней не допускали, в том числе и Кондраткова…

15

Прошло еще несколько дней. Расследование по делу о пожаре велось темпами весьма умеренными; похоже было, что действительно установка была взята на доказательство версии о «самовозгорании в результате короткого замыкания»; особого рвения по части «козлов отпущения» комиссия не обнаруживала; шпиономанией — чего мы поначалу опасались — тоже не страдала. Показалось, что уж лучше? Так нет же — странно устроен человек! — у нас многие громко порицали комиссию, следственные органы и руководство филиала за бездейственность, за намерение «спустить все на тормозах», что «конечно же, все они сговорились заранее», что «иного нельзя было ожидать от них», что «Кирилл Павлович благодаря своим связям» и что «если по-настоящему взяться, то в неделю, наверное, все можно было бы…» и т. п.

Увы, в тот месяц все у нас в городке стали детективами! И, увы, над многими умами властвовала прискорбная мысль о безусловно имевшем место поджоге. Но еще печальней было то, что господствующее мнение вполне определенно называло в качестве непосредственных виновников-поджигателей Марью Григорьевну и Ивана Ивановича!

Расхождения были лишь насчет того, совершили они это вместе или кто-то из них один, и в этом последнем случае — был ли свидетелем другой, был ли он осведомлен о преступной затее, то есть являлся ли, по сути, сообщником, а также — кто выступал инициатором… Впрочем, нет, кто выступал инициатором — тут, пожалуй, сомнений не было: разумеется, Марья Григорьевна, а Иван Иванович до такого сам никогда бы не додумался, здесь потребен женский характер, говорили наши, причем именно такой, какой у Марьи Григорьевны, а кроме всего прочего, имеется ведь еще и косвенная улика — те слова Марьи Григорьевны, брошенные во время скандала ею, что она-де сожжет эту проклятую машину! Наверняка, стало быть, заключили все, она не раз угрожала это сделать и прежде; возможно, что они неоднократно обсуждали этот вопрос с Иваном Ивановичем, но тот, естественно, никак не мог решиться, и тогда уж она…

Читатель видит отсюда, что неосторожно переданное мною Валерию скоро сделалось достоянием всего городка. Я страшно сокрушался, но поправить уже ничего было нельзя. Дошел этот слух и до Кондраткова, который вновь вызвал меня повесткой, выразил мне свое неудовольствие, присовокупив: а помню ли я об ответственности за дачу заведомо ложных показаний? Я отговорился тем, что, беседуя с ним, об этих словах Марьи Григорьевны забыл, да и сейчас не совсем уверен, что они звучали именно так, а не как-нибудь еще, то есть не было ли употреблено, допустим, сослагательное наклонение, то есть не сказала ли она: «Чтоб она сгорела!», а не «Я сожгу ее!». Я не понял по его виду, удовлетворен ли он этим объяснением или нет.

Движимый чувством вины, я пробовал несколько раз пробиться к Марье Григорьевне, облегчить душу, звонил, но бдительные Алина с Алисой швыряли трубку, едва заслышав мой голос.

Зато Валерий, встречаясь со мной, каждый раз пылко заверял меня, что «с него причитается», ибо без меня он не сумел бы «так быстро продвинуться вперед», а в какой-то день к вечеру и впрямь заявился с бутылкой коньяку. Каюсь, у меня недостало пороху его выгнать, хотя после очередного визита в клинику к Ивану Ивановичу у меня трещала голова.

Вольготно развалясь на моем диване (в позе Эль-К), не без грации потягивая коньяк, с прямой трубкой в другой руке (недавно, чуть ли уже не после пожара, он начал курить трубку — я, кажется, не сказал, что Эль-К покуривал трубочку, у него была небольшая коллекция трубок), Валерий излагал мне в который раз уже свою концепцию. Я слушал — каюсь, научное любопытство опять взяло верх.

— Не задавались ли вы когда-нибудь таким вопросом, — говорил Валерий, обращаясь ко мне, хотя не столько ко мне, сколько к своему совершенному альтер-эго, то есть к Эль-К опять же (о чем свидетельствует то, что трижды, по меньшей мере, окрестил меня Виктором Викторовичем), — не задавались ли вы, Виктор Викторович, таким вопросом: а чем, собственно, вызваны все эти ставшие печально знаменитыми у нас ссоры Ивана Ивановича и Марьи Григорьевны? Удивительно, не правда ли? Ведь с точки зрения обыденного сознания им обоим ровным счетом ничего не мешало… э-э… соединиться. Он был разведен, я наводил справки, ваша кадровичка по моей просьбе еще раз просмотрела его личное дело. Марья Григорьевна разведена, тоже. Дети не могли служить препятствием к браку — ни он, ни она с детьми давно не живут. Другие связи? Я в это не очень, верю. А вы верите, Виктор Викторович, что у него с этой… с Ниной что-нибудь было? Сомнительно, очень сомнительно…