Изменить стиль страницы

Было уже совсем темно. Дождь прошел. Но звезд не видно. Значит, тучи, значит, дождь снова может пойти. Прохладно. Ветер поутих. По-прежнему дует порывами. Выбежит на улицу и снова спрячется где-то за углом. Потом снова покажется.

Внутренний двор чист, хорошо ухожен – ни соринки, ни грязи. Небо над ним – почти квадратное. Вода журчит в фонтане. И падает брызгами на мрамор.

Голубой мрамор. Голубые брызги…

Аспазия ушла на женскую половину – гинекей. У Ксантиппа, в дальнем углу двора, совсем тихо: все имеет свой конец, даже буйство, А Парал? Бедный мальчик! Он спит тяжелым сном – весь в поту, с холодной испариной на лбу. Спит и Аттика. И сон ее можно уподобить сну Парала: тоже сон больного!

Перикл запрокидывает голову. Он вдыхает холодный воздух. От него легче, но тяжесть на сердце и в голове остается. Она там прочно свила гнездо. Чем же теперь ее вышибить оттуда?

Перикл поймал себя на том, что разговаривает с самим собою. Правда, он читал вслух Гомера и небольшой монолог из «Персов» Эсхила. Это даже становится смешно: Перикл разговаривает с самим собою, слушает самого себя! Совсем еще недавно его голос раздавался в больших залах. А теперь он имеет полную возможность выступать для самого себя. И то – в ночные часы. Разве это не смешно? Вот бы подслушал комик Гермипп – опозорил бы на весь свет!..

«Так-то, дорогой друг, – обращается к самому себе Перикл. – Ведь ты же сам твердил без конца, что воля народа сопоставима только с волею богов. Не кто иной, как ты сам, вот этими устами, оповещал мир о том, что демократия в Афинах есть высшее выражение и высшее достижение человеческой мысли в области политики и общественного устройства, основанного на справедливости и полном и свободном волеизъявлении народа. Теперь ты сам и на своей шкуре ощущаешь ее силу: ибо ты устранен, ибо ты фактически предан остракизму – пусть почетному, но именно остракизму! Если угодно, можешь утешиться тем, что имя твое не было написано на черепках. Но знай: это утешение слабое! Ты сам во многом выковал то самое оружие, которое сразило тебя и обрекло на прозябание между четырех стен».

Было очень горько от сознания одиночества. Но что поделаешь: такова воля богов!

…Три дня пролежал Еврисак на жестком корабельном ложе. Рана, полученная им во время битвы при Эниадах, оказалась смертельной. Этот камень прилетел из-за стены и попал чуть повыше левого уха. Поначалу казалось, что молодой моряк справится: он пришел в себя и попросил пить, на радость своим соратникам. Но вскоре снова впал в глубокое забытье.

Его перенесли на корабль «Геракл» и уложили. Была пущена кровь. Знатоки утверждали, что все обойдется: Еврисак молод. Однако боги решили совсем иначе. Как было сказано, пролежал Еврисак три дня. Было очень обидно видеть, как этот молодой и красивый лев умирает от крохотной раны.

И он скончался при наступлении четвертого дня. Его друзья задумали было похоронить его по обычаю мореплавателей, но Перикл воспрепятствовал этому. Он приказал изготовить гроб из кипарисового дерева, положить в него труп и залить гроб до самых краев расплавленным воском, дабы предотвратить порчу трупа. В. таком виде несчастный Еврисак был доставлен на родину и предан земле недалеко от афинской агоры́. Между прочим выступил на похоронах и Перикл, хотя это не были похороны государственные. Речь его была краткой, неофициальной и заключала в себе следующее:

«Сегодня, в эту самую минуту, мы прощаемся с Еврисаком, нашим боевым сотоварищем по походу в Акарнанию и другие земли. Я знал его столько, сколько нужно знать воину, сражающемуся бок о бок со своими друзьями. Боги дали ему все – силу, ум, красоту мужскую, а опыт он добывал потом, горбом в трудном походе. Даже если бы он и не командовал «Гераклом», даже если бы он и не был в числе тех, кто ответственно вел соратников против врагов, а только бы делал свое дело в качестве рядового гребца, то и тогда бы он заслужил славу доблестного героя, ибо отдал жизнь за свое государство. То есть он совершил поступок, выше которого нет ни другой доблести, ни другого геройства. И я, так недолго, но так хорошо знавший его, говорю ему свое: «Прощай».

Так сказал Перикл перед разверстой могилой. Говорил он негромко, но очень проникновенно и речь его, записанная тут же, наутро уже ходила по рукам…

В то время как он разглядывал небо, но думал о земле, возле него вдруг появилась Аспазия, почти нагая, в какой-то коротенькой и прозрачной накидке.

– Мне плохо без тебя, – сказала она.

– Я не слышал твоих шагов…

Она была совсем босая.

– Ты простудишься.

– А мне жарко.

– Аспазия, побереги себя.

– Я ждала тебя и не дождалась.

Перикл показал на свою грудь и сказал:

– Вот тут что-то неладно. Наверное, стар уже.

– Дыши глубже, и станет легче.

Он усмехнулся:

– Чтобы стало легче, надо, чтобы легко дышалось всей Аттике.

– Мне трудно думать обо всех. Я просидела час у постели Парада.

Он коснулся пылающими пальцами ее щеки. Ему хотелось успокоить ее:

– Парал поправится. Завтра же пройдет эта лихорадка.

– А я почему-то думаю о чуме, которая гуляет по Афинам. Я приказала Евангелу разыскать врача Гиппократа. Я ему очень верю. Но Евангел не застал его дома.

Перикл обнял ее и увел во внутренние покои. Уложил ее и сам улегся рядом. Он был возле нее и очень далеко от нее.

– Что будет с Паралом? – проговорила Аспазия.

– Он скоро встанет.

– А если нет?

Она вскочила. Глаза у нее были полны слез:

– А если нет?

Он не допускал этого! Как же можно так? Нет, нет, нет!

– А если?..

Она была непреклонна, после всех его утешений повторяла свое: «А если?» В самом деле: а если?.. Перикл почему-то верил в свою добрую судьбу. Он всегда верил. И не мог не верить даже в эти дни, когда, казалось, на него обрушились все беды мира. Все беды!

– Все? – спросила Аспазия. – Неужели все беды?

– Все.

– Нет, – сказала она, – не говори так. И не сетуй на судьбу, умоляю тебя! Ибо есть беда большая, чем просто беда. И еще есть беда значительно большая, чем самая большая беда. Нет, не говори так! Ты не должен жаловаться! Никто не давал тебе обязательства в том, что ты всю жизнь будешь полновластным властителем Афин. Ты должен примириться ради нас, твоих близких. Нет сейчас у нас большего горя, чем болезнь Парала…

– А я почему-то верю… – проговорил он. Но не сказал: во что же верит, давно ли верит и что дала ему эта вера?

Она бросилась на постель, зарылась лицом в подушку. Она, мудрейшая Аспазия, явно теряла самообладание! Было над чем призадуматься!

– Он болен, – повторяла она. – А Перикл далеко от меня. Это моя Аттика! Это мой мир! Слышишь?

Да, это он слышал. И даже очень хорошо. Перикл понимал, что вкладывала она в свои слова нечто большее, чем горе. Она упрекала его. Почему? Потому что это именно он затеял войну с Пелопоннесом. Разве это так? Ведь сама война принеслась в Аттику! Перикла можно укорять, но не больше, чем Зевса: так было угодно судьбе!

Однако она знать ничего не хочет. В Элладе – война. В Афинах – чума. Умирают дети. Гибнут женщины. Война затеяна не кем-нибудь, а правителями… И она говорит в отчаянии:

– Парал все время бредит. Что делать? Жар слишком силен.

Он спрашивает:

– Кто возле него?

– Евангел. Натирает его уксусом.

– Скорей бы рассвело, – говорит Перикл.

– Да, и я жду рассвета. Скорей бы! Я сама побегу в город. Где-нибудь да найду врача!

Перикл встает:

– Я пойду к нему.

Постучали в дверь.

– Это я, – послышался голос Евангела.

Перикл вышел к нему.

– Ему немножко лучше, – сообщил раб. – Уксус понизил жар. Он уже пьет воду. А потом спокойно уснул. Я прислушался к дыханию: тихо спит. Как здоровый. Клянусь богами!

Перикл вздохнул:

– Спасибо, Евангел.

– Спите. И я пойду спать. Улягусь возле него.

– Ты слышала? – сказал жене Перикл, когда закрылась дверь и раб удалился. – Ему уже лучше. Я же говорил, что это лихорадка, что все пройдет.