Изменить стиль страницы

- Сперва к торцу!.. - сипло командовал казак, выделяясь грязным белым пятном среди древесных стволов, - потом вдоль стены к стекляшке!.. Кидаем - и обратно, тем же путем!.. Х… они нас достанут!.. Айда!..

Отталкиваясь от черного дерева, похожий на белого зайца, заскакал, запрыгал, пригибаясь, извилисто направляясь к стене. Хлопьянов, ожидая выстрелы, ожидая разящие удары очередей, побежал следом, зная, что добежит, что неуязвим для черных, похожих на чертей стрелков, защищен от них своей ненавистью и бесстрашием.

Казак добежал до торца, прижался к стене, двинулся вдоль нее, переставляя ноги, как цапля, невидимый для тех, кто засел в здании и тех, кто скрывался за стеклянной стеной телецентра.

Он достиг стекляшки, нагнулся. Затрепетал в темноте, освещая ладонь, крохотный огонек зажженной спички. Превратился в факел. Озаренный, с потным блестящим лицом, растопыренными усами, выпуклой грудью, на которой темнел крестик, казак размахнулся и швырнул бутыль внутрь дома. Побежал вдоль стены, едва не сбив с ног Хлопьянова. Хлопьянов чиркал спичками, ломал их. На третьей спичке высек малый трепетный огонек, поджег засунутый в горловину бутылки платок, жарко, огненно полыхнувший. Побежал к стекляшке, видя, как внутри здания взрывается брошенная казаком бутылка. Озаряет холл, перила, уходящую наверх лестницу, черных бегущих стрелков. Обжигаясь о шумный факел, отводя свою длинную, как горящая головня, руку, метнул бутылку. Видел, как комета превращается в огромный, до потолка, взрыв света. Внутри этого белого шарообразного света была пустота, и в этой пустоте, похожий на шерстяную горящую обезьяну, метался стрелок, и двое других охлопывали его, сбивали огонь.

Хлопьянов мчался по кочкам, по кратчайшему расстоянию, к деревьям, потеряв казака из виду. Не оглядывался на пожар, забредая все глубже и глубже в парк. Слышал за спиной беспорядочную пальбу.

Он сделал широкий круг по парку. Кое-где за деревьями прятались люди, - остатки рассеянной, недобитой толпы. Вышел на улицу, под фонари.

И вдруг вдалеке, у Проспекта Мира, увидел черную, шевелящуюся, неразличимо-слитную массу, которая вяло, как расплавленный вар, заливала улицу. Гудела, рокотала, медленно приближалась. Это была толпа, ее главная лавина, оторвавшаяся от Дома Советов, проплывшая по Москве и теперь достигшая Останкинского пруда. В эту толпу вбегали, вонзались редкие, оставшиеся от расстрела люди, наполняли ее своим ужасом, своей страшной вестью. Хотели остановить, развернуть. Но толпа, неповоротливая, слепая, не внимала им, мерно и неотвратимо двигалась к пожару, к слюдяному сверканью телецентра. Разум толпы, ее воля были удалены от передовой кромки, помещены и спрятаны в черную шевелящуюся глубину, и в эту глубину из вечернего неба с отточенного острия слетали невидимые лучи, управляли толпой, вовлекали ее в смертельную зону.

Хлопьянов вдруг испытал страшную усталость и опустошенность, словно лучи коснулись его, выжгли все его содержимое, оставили легкую труху пепла. И он, легкий, пустой, как оставленный жизнью кокон, смотрел на толпу. Он был беспомощен и ничтожен перед этим нечеловеческим геологическим движением, напоминавшим движение материка, на котором поместилась малая, слабая, его - Хлопьянова - жизнь.

Толпа казалась мирной, почти праздничной. Было много молодежи, женщин. Виднелись люди, несущие на плечах детей. Играла гармоника. Сквозь шарканье ног слышался смех, нестройные песни. Две барышни, попав под свет фонаря, улыбнулись Хлопьянову, махнули букетиками, приглашая к себе.

Он смотрел, как проходит толпа, бессильный, немой, понимая никчемность своего здесь присутствия, невозможность образумить толпу, поведать ей о случившемся, развернуть ее вспять, направить обратно, в Центр, прочь от пожара, от стеклянного бруска телецентра, от живой, наполненной ядовитой спермой башни.

Он услышал, как через головы толпы, из-за пруда, над черной водой, раздался голос громкоговорителя. Не дребезжащий, словно фольга, звук ручного мегафона, а чугунный, мощный рокот громкоговорящей установки, какие крепятся на крышах агитационных автобусов или броне транспортеров. Хрипловатый, жестокий, стократ усиленный голос вещал:

- Товарищи демонстранты!.. Ваш митинг несанкционирован!.. Прошу разойтись и не приближаться к телецентру!..

Толпа, взбодренная, радостно возбужденная голосом, лишь прибавила шаг. Люди переглядывались, брали друг друга под руки, улыбались. Проходящий мимо Хлопьянова молодой мужчина встряхнул на своих плечах ребенка, стал прыгать на месте, изображая лошадь. Ребенок пугался и одновременно восторгался, заливался тонким счастливым смехом.

- Товарищи демонстранты!.. Два раза повторять не буду!.. Через минуту без предупреждения открываю огонь!..

ВПЕРЕДИ РАЗГОРАЛСЯ ПОЖАР. Озаренные пламенем, лежали убитые. Клокотов со своей кассетой, старик, расстеливший бороду на асфальте, голоногая женщина и ее подстреленный сын. Толпа, слепая, неведающая, с любопытством тянулась на пожар, на чугунный, излетающий из громкоговорителя голос. Хлопьянов, бессильный, знающий все наперед, не мог ее удержать.

Пересекая улицу у телецентра, зажегся узкий белый луч. Следом другой, третий. Слепящие глазницы, укрепленные на броне невидимых, погруженных во тьму транспортеров, бросали белые, шарящие снопы. Подсвечивали толпу, разноцветно зажигали попадавшие в луч шляпки, транспаранты и флаги. В этих лучах, пестрые, как конфетти, полетели красные, синие, золотые искры, и трескуче, разрывая воздух на длинные волокна, будто чьи-то огромные мускулистые руки сдирали с дерева сочное лыко, ударили пулеметы. Врубались в толпу, в ее голову. Прорезали, обстругивали, расщепляли. И там, где встречались эти долбящие огни и подступавшая к телецентру толпа, возник ужасающий, ни на что не похожий звук, состоящий из визгов, хрустов, металлических лязгов и еще чего-то, похожего на сиплые выдохи огромных легких, в которых клокотали сгустки крови, мокрый горячий воздух, выдувавший красные пузыри.

Толпа давила, наваливалась. Пулеметы бэтээров продолжали стрелять. Голубые трассы летели в толпу и выше нее, над головами, и еще выше, упираясь в горящее напротив здание, и еще выше, к телебашне, к ее синеватой игле, и мимо, в пустое черное небо. Казалось, за пулеметами, под колпаками бронированных башен сидят безумцы. Пулеметы выдираются из их рук. Они вслепую посылают очереди в людей, в дома, в небо, сойдя с ума под дымными стальными колпаками, осыпанные звонкими раскаленными гильзами.

Ужас и смерть попавших под избиение передних рядов докатились до середины толпы. Толпа остановилась, уперлась, вязко залипла посреди улицы, а потом стала вяло отступать, все быстрей и быстрей. Наконец, тяжело и глухо побежала назад, рассеиваясь по обочинам, по берегу пруда, среди деревьев парка. Разваливалась на множество темных, охваченных ужасом комков. И в эти распавшиеся сгустки жизни, находя их, промахиваясь и вновь отыскивая в сумерках, били пулеметы бэтээров, воспаленно светили прожектора.

Хлопьянов понимал неправдоподобный ужас случившегося. Переживал его, как животный страх, заставлявший бежать и скрываться. Но ужас был не только в бойне, своей кровожадностью несравнимой с тем, что ему доводилось видеть на войнах. Ужас был в том, что русские военные, с русскими лицами и именами, посаженные в знакомые ему русские бэтээры, столько раз спасавшие его от вражеских пуль и осколков, эти русские люди, недавние его сослуживцы, расстреливали безоружных русских людей, живших в русской столице, родившихся в московских домах, посещавших московские конторы и магазины. Эта бойня, которая разверзлась на московской улице, ломала и сокрушала нечто огромное, прочное, вековечное, что именовалось народом. Разделяла этот народ на два уродливых обломка, один из которых уничтожал другой. И это было ужасно.

Но среди этого кромешного ужаса существовало нечто еще, самое невыносимое и кошмарное, - он, Хлопьянов, мог предотвратить эту бойню, не сумел, обнаружил никчемность. Он, бездарный разведчик, был в ответе за эту мясорубку.