Изменить стиль страницы

В Париж Пастернак ехал не в широком плаще Чайлд Гарольдом, движимый охотой к перемене мест. В Германии к 1935 году родители кое-что знали о Советах. Из Мюнхена в Берлин, первым классом, они могли бы приехать и сами. «Он телеграфировал родителям, что пробудет в Берлине целый день и сможет с ними увидеться, но они были в Мюнхене, и к нему приехала только его сестра Жозефина с мужем».

ПАСТЕРНАК Е.Б., ПАСТЕРНАК Е.В. Жизнь Бориса Пастернака. Стр. 302.

Такси, дочь с зятем поддержали бы под руки – двенадцать лет разлуки. Они для всех – годы. Для отца с матерью, казалось бы, тоже…

После описываемых событий слабые здоровьем родители еще многое что предпринимали, например, собирались возвращаться в СССР: поездка туда – это не четыреста пятьдесят километров из Мюнхена в Берлин, да еще со всем скарбом, жизнью, картинами; сколько было предварительных переговоров, поездок – на встречу в тот же Берлин к Бухарину, например. Надо было четко договориться об условиях жизни в СССР (приглашали уже не в Россию), Леонид Осипович хлопочет «…о предоставлении квартиры и гонораре, при котором я не нуждался бы и мог бы работать, а также о возможности приезжать хоть раз в год повидать детей (Жоню и Лидка – с Борисом как-то удалось перетерпеть) („и художнику необходимо также „посещать Европы“, ведь?!“)».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 658. Написано все правильно – разве что последнее утверждение верно для художника в молодости, в учении, в конкуренции. А в том возрасте, когда уже даже до сына после двенадцатилетней разлуки не доехать, пожалуй, можно обойтись и без «Европ». Другое дело, что художник – да и всякий человек, как ни обидно это для художников – хочет чувствовать себя свободным, но Леонид Осипович насчет СССР не обольщался и свобод хотел хотя бы только для себя лично, для отдельно взятого художника.

«Им нравились оперные арии, тенора, кинозвезды их молодости; живопись, напротив, не волновала, в искусстве привлекало все „классическое“, решение кроссвордов доставляло удовольствие, мои литературные занятия озадачивали и огорчали. Думали, что я заблуждаюсь, моя судьба внушала им тревогу, но поддерживали меня насколько могли, потому что я был их ребенком. Впоследствии, когда мне удалось кое-что напечатать там и сям, они были польщены и временами даже гордились мной, но я знаю, что, окажись я обыкновенным графоманом и неудачником, их отношение ко мне было бы точно таким же. Они любили меня больше, чем себя, и, скорее всего, не поняли бы вовсе моего чувства вины перед ними. Главное – это хлеб на столе, опрятная одежда и хорошее здоровье. То были их синонимы любви, и они были лучше моих».

БРОДСКИЙ И. Полторы комнаты.

Представления Бродского о жизни, те, которые зиждились на детских, семейных, физически-родовых ощущениях, возможно, давали ему повод воспринимать участников – своих родителей – их авторами или соавторами. Что-то раннее непонятно откуда пришедшее, – может, что-то великое в его душе создавалось его родителями? Ведь «Следует ли отнестись к содержимому своего черепа как к тому, что осталось от них на земле? Возможно» (БРОДСКИЙ И. «Полторы комнаты»).

Было ли желание разделить свой гений на троих? Разве что при беглом просмотре отвергнутых вариантов: какие-то объективные достоинства у родителей были, он их называет – и идет дальше, проявляя свое сыновье теплое уважение не объективными – фальшивыми и натянутыми – достижениями, а просто своей любовью и неотделимостью от них. Думаю, вздохнул облегченно, что не надо делать стойку и зорко следить, не обидел ли кто отца, верно ли понял статус, не перепутал ли что, не упустил. А главное облегчение – свобода от сравнений. Думаю, он считал свой жребий удачнейшим: никто не придет к нему расправляться с ним, как он с Лидией Корнеевной Чуковской, едва их представили друг другу.

«"Ваш отец, Лидия Корнеевна, – сказал Бродский, слегка картавя, но очень решительно, – ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмонт плохо перевел Шелли. На этом основании ваш почтеннейший pere даже обозвал Бальмонта – Шельмонтом. Остроумие, доложу вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт – поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена – доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара". – „Очень может быть“, – сказала я. „Не „может быть“, а наверняка!“ – сказал Бродский. „Немне судить“, – сказала я. „Вот именно, – сказал Бродский. – Я повторяю: переводы реге'а вашего свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет“. – „Весьма вероятно“, – сказала я. „Наверняка“, – ответил Бродский. „Иосиф, – вмешалась Анна Андреевна, – вы лучше скажите мне, кончилась ли ваша ангина?“»

ЧУКОВСКАЯ Л.К. Записки об Анне Ахматовой.

Т. 3 (1963—1966 гг.). Стр. 71.

Анна Андреевна боялась Бродского и никогда не перечила. Боялись все: сам прозванный (правда, гораздо позже) «литературным киллером» критик Виктор Топоров боялся с детства:

«… я всегда чрезвычайно нервничал в его присутствии. Демонстративно отказывался знакомиться (однажды мы около часа гуляли втроем с общей приятельницей, ухитрившись не познакомиться формально; в другой раз – более ранний – мать (какие бывают на свете совпадения – адвокат Бродского на его процессе в 1962 году!) в соседней комнате подсунула ему мои стихи, но я категорически отказался выйти к нему за державинским благословением), объясняя это – и себе и другим – тем, что общаться с ним на равных не чувствую себя вправе, а общаться по-другому не привык и не хочу».

ТОПОРОВ В.Л. Двойное дно. Признания скандалиста. Стр. 151.

Бродский, будучи младше Анны Ахматовой на пятьдесят лет, не искал с ней знакомства, хоть это и было довольно высокой ступенькой для литературной карьеры. Но тонкая ее лесть и отточенное к семидесяти годам искусство обольщения (разница в возрасте сглаживала самое слабое ее место – она как-то довольно безвкусно претендовала, чтобы все в нее были не очень платонически влюблены, а еще более – чтобы предлагали жениться) – здесь уж было не до любви. Ему не нужны были покровители. А учителя – они сами приходят. Был еще жив Пастернак, но Бродский никаких протекций не просил – а вдруг бы пришлось побывать в доме, где стены были завешаны картинами Пастернака-старшего?..

«На стенах висят рисунки углем Леонида Пастернака <>. Среди них наброски с натуры, портреты. Легко узнаются Толстой, Горький, Скрябин, Рахманинов. Там есть наброски, сделанные с Бориса Пастернака, его брата и его сестер в детстве, дам в широкополых шляпах с вуалью… Это во многом мир ранних воспоминаний Пастернака, мир его стихов об отроческой любви».

КАРЛАЙЛ О. Три визита к Борису Пастернаку // Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак,

М.И. Фейнберг. Стр. 648.

Хуже, лучше старика Чуковского?

А дом полон крепких мужчин – сыновей и друзей хозяина. Это не сырая квашня Лидия Корнеевна.

Есть похожий эпизод, но кто знал Бродского – понимает, что накал не тот, бойцы не те.

«Помню одну из таких встреч. Правда, она не делает нам, „молодым“, чести. Но что было, то было. Мы собрались дома у Стасика за праздничным столом в день его рождения. Был Борис Леонидович с Зинаидой Николаевной, Генрих Густавович с женой Милицей Сергеевной, Борис Николаевич Ливанов со своей супругой. <> За столом сидела и наша „молодая гвардия“ – молодые актеры художественного театра. Зашел разговор о музыке и поэзии. О ужас! Как смело, уверенно и безапелляционно высказывались мы и как деликатно, как бы извиняясь за наше невежество, Борис Леонидович и Генрих Густавович. <> Кончился вечер тем, что не понятые нами Борис Леонидович и Генрих Густавович, смущенно улыбаясь, стали собираться домой. И я очень хорошо помню Бориса Леонидовича в передней уже одетого, он держал кепку в руке и говорил, улыбаясь: „Ну что же особенного? Ведь бывает так… вот лежит под забором пьяный, а где-то рядом кричит петух – „ку-ка-ре-ку!“. А пьяный отвечает: „Ну и что? Ку-ка-ре-ку! Ну и что? Ку-ка-ре-ку! – ну и что?“ И так без конца. Вот так мы „победили“!!!“