Изменить стиль страницы

Демобилизованные еще какое-то время держали форс. На Полянке он вырос, его туда перевезли с Кропоткинской, ныне Пречистинки, где до сих пор стоит тот роддом…

Пройдя квартал по Ордынке, свернув налево к Полянке, попадешь в Погорельский, до которого нес его (восьмой класс) велосипед ЗИС красного цвета… Там он встретил ее… Свою первую любовь…

В Погорельском она жила, там он петлял наяву и растворялся в этой прохладной воде вечерних весенних тополей и душистого табака из палисадников, как кусок карбида в воде, дымясь, источая ацетилен, желая и страшась и зная, что она, Надя, живет для него, открыта ему, возможна! О счастье! Было?

Было!

Перед отъездом он мотался все по тем же местам, от Павелецкой до Калужской, где снесли кинотеатр «Авангард», устроенный в церкви византийского стиля, за которым сразу было нужное ему посольство Франции, где он подписал бумаги и поставил печать на приглашении. Напротив была свежеотреставрированная церковь, пряничная, он в саду при ней целовался когда-то прямо на паперти ночью… Прошел мимо, екнуло в груди.

Потом, помнится, он прошел по Якиманке, тогда Димитрова, спустился опять к Полянке, и оттуда, через мост, мимо «Ударника», мимо «Красного Октября» с трубами и ароматом какао-бобов через Большой Каменный в Александровский сад, на ту скамью, где они когда-то сидели с Надеждой… Он сел тогда, закурил, зажмурился и воззвал к канувшему, но роившемуся рядом. Вот он повернулся, потянулся губами, простер пальцы…

Он легко представил, что она рядом, и даже тихо сказал: «Люблю…» И повторил: «Люблю!» У нее была холодная щека с чуть сизым, голубиным румянцем. И белокурый золотой завиток над ухом, у виска. Краше любого «Диора» была та дешевая кофта, в которую она была закутана, она, дороже которой не будет, не было, не бывает. Которую он потерял, потому что не хранил. И жизнь не нужна. Пуста. Излишня.

Потому и уезжать не было тогда страшно.

Он не понимал, что оставляет. Словно чаял унести с собой всю эту топографию. И географию.

А как такую географию перенесешь на Запад? Болтовня все это про ностальгию. Человек сам представляет собой участок суши, где родился, жил, влюбился. Его нельзя вшить в одеяло чужой страны. Это – чужая кожа, как в нее что-то можно вшить? Только налепить, как пластырь.

Чужой край в душе – это крохотный сказочный замок в стеклянном шарике с ярмарки – потряси и любуйся стеариновыми хлопьями в глицерине, или что они там кладут… «Они»… «У них»… Никогда это не станет «у нас». «У меня».

У них, и вправду, все однотипно-комфортно. Стандартно-внешне-опрятно. Отлажено. И одинаково. Париж, Лондон, Мадрид, далее везде. Одни и те же авиакампании, одни и те же конторы проката машин, однотипные отели: от дешевых вокзальных «Ной – отелей» до Хилтонов, Аль-Хайятов и Негреско. Банки, бары, стойки, бармены и пьяницы – одни и те же в своих Редисонах: твидовый английский пиджак, дорогие парижские вельветовые брюки табачного цвета, итальянкие ботинки, блестящие нестерпимо (Катаев сравнил этот лоск с жидким стеклом). И чистые руки, и розовый маникюр, и парфьюм: «Престиж», «Аззаро», «Кензо», «Хуго»…

Их модные молодые бродяги, пилигримы воздушных дорог, волокут колоссальные мешки, запущенные и элегантные, как их хозяева. Они могут рухнуть, чтоб расслабиться, там, где стояли, и будут все равно уместны, как будто из фильма или с рекламного щита. Морды! Вот что еще важно: морды. Этот тип смотрит так, что ты понимаешь: он здесь дома, потому что это – Запад, а он – западный человек. И все, врученные ему права и свободы, у него в цвете лица, свежем, наглом, невинном и высокомерном от всего этого.

Они уверены, что все, на что они рассчитывают, будет им обеспечено, и что даже в случае забастовки работников воздушного транспорта все будет улажено так, что права работников воздушного транспорта не будут ущемлены, как и их право переместиться из пункта А в пункт Б неизвестно зачем и непонятно, на какие деньги. Они знают, что это не скифов, а их как раз «тьмы», тех, кто каждый – «неповторимая индивидуальность», личность, «западный человек», топчущий «латинские камни». Две войны, конфронтация времен «занавеса», коррупция, диффамация, инфляция и глобализация не вышибли из них этот дух, не отняли их прав. Но за всем этим – абсолютное ничтожество. Как везде! Маска. Все мы – не бог весть какие титаны. Мне, например, мало надо! Но пусть останется со мной это малое!

Почему же у меня-то это малое, да что там – все отняли! и никак не отдадут!? Я еду за всем этим назад, домой, я пытаюсь стать пацаном… Три минуты, как я стал им, несмышленым пацаном с Полянки девятнадцати лет и… схватил руками воздух!

Тогда он не понимал ничего про ту, их, западную жизнь. Чего он успел увидеть в свою первую парижскую командировку, в которой «погорел»? Гостиница, тесный номер, Монтан в телевизоре, забегаловка одна, другая… Чьи-то небритые рожи. Триумфальная арка недалеко от улицы Пуанкаре, где был отель. Потом пустой бумажник в руках у «Серого». Позор. Пинком под зад. Ром в аэропорту. Приземление в родную поземку.

Потому во второй раз все было немного нереально. Родителям он сказал, что уезжает в командировку, «как в тот раз!» Да они и не очень уже интересовались. Махнули рукой. Честолюбивая мать не представляла карьеры без постоянной солидной работы и не простила ему увольнения после Парижа.

В «тот раз» матери он не сказал, разумеется, что его вышибли, наврал, дескать – командировку сократили! Он тогда ей купил в ГУМе французские духи, потратился, подарил, как парижский сувенир, соврал – купил в «Тат-ти» – но она нюхом учуяла, что у него там был облом. Через некоторое время вернула духи со словами: «Я такими не пользуюсь, подари своим…» Она не закончила. Все-таки она знала его больше всех его женщин, считала слабаком. Да, месть – проявление слабости.

Перед своим вторым отъездом, «миссией мести», они еще с матерью не знали при прощании, что больше не увидятся. Что командировку не «сократят», а «удлиннят». На пять лет. Близости между ним и матерью особой никогда не было. Прохладные отношения женщины за пятьдесят и мужчины под тридцать. И теперь он и об этом жалел. Все гениальные люди нежно любили матерей и теряли их во младенчестве. Как Эдгар По. Но именно материнский комплекс заставил По влюбиться в мать приятеля. «Аннабель Ли». Это ей посвящены прекрасные строки! Тот же Пушкин. Тоже влюблялся в зрелых матрон, потеряв юную мать, тень Натали Гончаровой, затаившуюся в прошлом. Лев Толстой и двоюродная тетка, «женщина более всех других»!

Провожала его тогда одна очкастая Марианна из Сорбонны. Она понимала, что в случае удачи он к ней не вернется ни в каком виде. Она была лишь средством передвижения. Он ей шутя сказал, что собирается найти тех, кто его вышвырнул. Оттого и согласился на все. Она, кажется, всерьез не восприняла. На всякий случай сказала:

– Уверена, все будет хорошо. Захочешь, мы еще что-нибудь придумаем.

– Будем решать проблемы по мере поступления, – он скрыл дрожь малодушия (можно еще убежать!), чмокнул ее и зашагал к стойке таможенников, которую несколько лет назад проходил с гордо поднятой головой VIPa. И назад – с опущенной головой, с оборванной биркой липовой, как выяснилось, «важной персоны». «Неважная персона возвратилась в тот раз. Такчто, он едет мстить?» «Авдруг найдут контрабандного Шекспира? Опять облом?»

Он страшно нервничал, словно что-то предчувствовал. Он вез свои рисунки и диск со своими сатирическими текстами. Его по большому блату изготовил знакомый переводчик в закрытой лаборатории, тогда, в 89-м, еще не было возможности писать дома на своем компьютере с бреннером-«выжигателем». Переводчик перевел и записал. Он сунул от страха этот диск в плоский футляр из-под «Лебединого», в музыкальный сувенир.

Петра Ильича без футляра обернул фольгой и положил в пакет с газетами, сигаретами, плиткой шоколада и куском курицы – взял по старой привычке. Пакет нес с собой к стойке таможни. Хотел от страха по дороге его выбросить, не успел.