Изменить стиль страницы

В этих стихах опять «змея», Змей, первородное пресмыкающееся!

Шаг в «доисторию». Память о ящерах и их повадках.

Какова сила таланта, гения, чтобы держать в узде воображение и память, переплавляя их только в образ?

Дама тем временем подвинулась к изголовью. Колени начинались от глаз глядящего.

Ни шелка, ни зеркала не заставили композитора смутиться. Смутился он лишь увидав тот самый образ: тушь, перо, мел. Женщина на кровати сидела коленками прямо ему в лоб! Развал по-прежнему атласной кожи двух розовых изнанок, сходящихся у живой стены с треугольным входом… Черный штрихованный лес.

Вспомним ту далекую лестницу, ожидание доктора, откинутую полу кимоно, осмотр.

И вот ночной визит в отсутствие жены – действительно, эта Катерина – не ведьма ли? Точно ведьма!

Иначе откуда это чувство, словно явился призрак сестры, тело которой он сжимает в руках? Появилось и отпустило.

Женщина была здесь. Она еще пододвинулась, приглашая… У нее были монументальные ноги, вспоминался Моисей Микеланджело, рубенсовские ляжки, он смотрелся рядом, как младенец, как… новорожденный.

Он вздрогнул, сразу окатило желание.

И вдруг зазвенел телефонный звонок. Композитор только и сказал: «Вот оно!»

Звонили из далекого города, где жена находилась в командировке. В институте, которым руководил Капиани.

Просили прилететь. Срочно. Жена в больнице. Положение серьезное.

* * *

Трудно, да и не стоит описывать перепетии этого полета и пребывания в том высокогорье, где богом был злосчастный астроном. В больницу он сопровождал ее на вертолете. Всем там он распоряжался, директор института, академик Капиани. Из-за кулис, стараясь не попадаться на глаза, он руководил операцией по спасению, хотя спасением и не пахло.

«Не очень сложную операцию», как сказали композитору по прилете, решились делать в горах, в местной маленькой больничке, где почему-то не оказалось нужных препаратов и специалистов, когда положение осложнилось.

Она потеряла много крови.

– Почему ты не сказала мне? Мы бы сделали все, как полагается!

– Зачем тебе лишние волнения. А так – ты бы ничего и не узнал…

– Да, вообще, зачем это все? Почему такая тайна?

– Ну, дура я, ну, глупая…

И оба начинали рыдать.

Они говорили о разных вещах!

Она не подозревала в гении такой слепоты!

Правды не узнал никто. Да и что назвать в этом случае правдой?

Отцовство?

Отец у всех один.

Диагноз – рак. Скоротечный рак. Все остальное – домыслы. То есть материя, чуждая гению.

При встрече ему так и сказали – операция по-поводу раковой опухоли, женские дела. Осложнение, потеря крови, сепсис… И документы все подготовили. И все считали, что версия принята. За спиной болтали всякое.

Он не услышал.

Он был на такое глух!

Короче, он потерял жену. Это было второе потрясение. Не так давно умерла мать.

«Это я один во всем виноват! – почему-то повторял он сквозь слезы. – В том, что она умерла, я один виноват!»

Этот удар он едва перенес.

Он долго не мог ничего не то что сочинять – слушать. Только тишину.

Потом понемногу он стал писать.

Он хранил партитуры «беззвучных» сочинений, записанных условным кодом для себя. Он держал все в сейфе, ключ носил всегда с собой. Никто не должен был слышать то, что не предназначалось для озвучания.

Однажды он вынес все эти записи на дачный участок, свалил в кучу и попытался поджечь. Но когда бумага неохотно вспыхнула, он упал в обморок. Сын выбежал из дома, погасил костер и отвез отца в больницу. До сих пор неизвестно, где эти папки!

Надо надеяться, что ноты сохранились и ждут своего часа…

Вождь научил его молчанию. Любовь сделала глухим. Горе – сделало немым.

Он снова начинал учиться говорить. Как новорожденный.

«К кольчатым спущусь и к усоногим…»

После больницы он не хотел никого видеть, кроме детей. Заперся он надолго. Избегал женщин.

Почти десять лет без женщины, среди титанов. Кому показывать такие сочинения? Потом пришла анонимка. Хорошо знакомый почерк выводил на бумаге некую правду. Его жена давно была ему неверна. Почерк был знакомый. До брака она имела связь. И погибла она в результате своей последней страсти. Виновником был дядя-звездочет Капиани. Племянник, похоже, сводил с ним счеты этой анонимкой.

Композитора только одно мучило: все это он словно бы знал. Но это было другое знание. Не ихнее, не грязное. Не соприкасающееся с ними. А они и на него посягали). Но знаки на листке что-то страшно меняли. Задним число у него отнимали то, что ему было подарено окончательно и безвозвратно. Следовало не признавать этого. Не считать бывшим. Следовательно, надлежало отказаться от их прошлого, как от непригодного.

Он так и сделал: у страны было одно прошлое, у него – другое.

Страна шла к краху, он – к вершинам духа.

Он переписал листок в музыкальных символах. Впервые больше чем за десять лет сел к роялю и наиграл сам возникшую мелодию главной темы. И впервые после той ночи заплакал. Он ожил. Трагедия потеряла свою бесформенность. «Зазвучала». Только его трагедия, его «Реквием». Он оформил его как квартет и посвятил самому себе.

Чтобы разрешили исполнение, он посвятил его павшим борцам всех русских революций. Ему намекнули – не всех! Он вычеркнул «всех» и множественное число заменил на единственное. Исполнение не разрешили. «Кузькин отец» изрек:

– Никакой он не революционер, а самый настоящий агент мирового империализма, пусть сначала в партию вступит!

Десять лет он избегал женщин и всего, что с ними было связано. Только с сестрой они могли часами молча сидеть, не зажигая света.

«Пора, Владислав, выйти к людям!» – как-то сказала она тихо.

И Маэстро взялся за тексты поэтов Возрождения, которые больше были известны, как титаны живописи и скульптуры. Они знали тайну. Тексты легко переписывались в музыку. Он написал симфоническую поэму по текстам поэтов Тетраченто.

Исполнение неожиданно разрешили.

Собственно, это была не совсем музыка.

Чтец читал латинские тексты. Оркестр сидел на сцене и даже не делал вид, что играет. Музыканты слушали. Лишь в паузах чтения они стучали смычками, как стучат в знак одобрения.

Эффект был странным: самые близкие, как он догадался, не поняли. Хотя восхищались – ведь он стал легендой.

Тогда он достал стихи отечественного популярного поэта на злобу дня. Их пел серьезный баритон под звон колоколов. Поэта любили всегда. Темы – актуальные.

Был общий публичный успех. Люди вставали и молчали. Потом разражалась буря оваций. Такого успеха он не ожидал. Власть тоже. На исполнения было наложено общее вето.

Один музыкальный критик рискнул написать, что «композитор пошел навстречу массам, которые давно отвергли герметичный и непонятный им язык салонов и церковных сводов». Дальше шло одобрение попытки «вернуть широкие массы под своды храмов музыки, где раньше сидели снобы и скрытые народоненавистники…» Критика внятно одернули, указав, что в его политическом доносе в слове «народоненавистники» зашифровано официально запрещенная формула «враг народа»! А Маэстро передали мнения руководства, что музыка его «не помогает простым советским людям строить и жить»!

«Чего там они такое строят, что им должна помогать классическая музыка? – пожимал плечами композитор. – И как они жить-то собрались? С музыкой что ли? С музыкой только „помирают!"»

От умершего Главного Злодея он еще сносил ненависть – иначе и быть не могло. Ибо эта ненвависть была взаимной и яростной, а на кону стояла его жизнь. Но пришедшие на смену топтали не сапогами – штиблетами, и это было невыносимо.