Изменить стиль страницы

Я делаю то, что делает любой осел мужского пола, – закуриваю. Косоглазка уже в ванной, время – деньги, деловито играет на ксилофоне типа струйный принтер, а я так просто не хочу даже отдавать себе отчет в том, что меня постигло. Так постигло, что настигло. Вроде рано? Полтинничек с небольшим хвостиком. Моя покойная жена так называла и меня и мой детородный орган: «Ты не полежишь со мной сегодня, Хвостик?»

Косоглазка вышла и посмотрела на меня, как ребенок на бородавочника: вроде, зверь похож на всех чертей, но – таких не бывает! Не должно быть! Мы как-то с одной маникухой (моделью по-нынешнему), залетев в Зоопарк, смотрели, как в чемодан позорной морды страшилы в бородавках и с кабаньими клыками, ростом с банкентку, служительница закидывает белых мышей из ведра с порезанной свеклой – белое на темно-багровом – а тот перетирает все вместе, как малиновый пиджак – базар в сериале. Вот я – тот бородавочник. Манекеншица тогда зачем-то женила меня на себе. Однажды, среди ночи, она изумила меня тирадой: «Эй, никак я лублу тебя? Ну и ну!» И опять заснула. Приснилось ей что? До сих пор не знаю, что она имела в виду, потому что вскорости кинула она меня тогда по всем пунктам и отчалила в Париж с забугорным коммивояжером, по-новому дистрибьютером французской медтехники. А я все ломаю голову над вопросом, есть ли она? «Лубовь»? Или она осталась на перроне с синеньким скромным платочком?

Итак, каракалпачка пуляет в меня:

– Эй! Бобик сдох?

– Вижу, – говорю я Косоглазке, – и слышу – не слепой.

– Сочувствую, – говорит, – от всего сердца!

Тут у нас хватило сил хохотнуть. Потом я пытаюсь острить:

– И вам спасибо, от всего… херца. У тебя мелочь есть?

– я лезу в бумажник.

– Так сговорено – с тебя мелочь и есть. Семитка! – говорит она.

– Базар был про полтинник – раз. Могла бы скинуть – два. В третьих у меня стольник.

– Мне скидок никто не делает. Разве по фейсам. Давай твоего Франклина. Суслик! – и она опять прыснула.

– Нашел разменный пункт… они не фальшивые? – она помахала соткой над торшером. – Не, че-ссно, я ть-бя п-ниммаю. – Она все-таки зевнула в тыльную сторону ладони, сунула бумажку цвета сыра с плесенью в торбу и протянула мне майн рест-сдачу – три бумаги цвета старой-престарой трешки. Старше ее самой.

Я повел ее к двери, заметив на ходу, что она здорово смахивает на мою сестренку. Этого сходства мне раньше было выше крыши для стоя. Не захотелось ее отпускать – потом иди ищи такую же! Скуластая, смуглая, хорошая улыбка и хорошие зубы! Свои! А зад – я еще потрогал – крутой, нежный. Сам так и просится в руки.

– Эй, вы там, наверху! – огрызнулась она. – Ты не в метро, дядя!

Она не могла меня задеть больнее. Я захлопнул с силой за ней дверь. Она попала в болевую точку.

После смерти жены я долго не мог иметь дело с бабцом. С конкретным кадром. И, соотвественно, не имел. Тот проклятый вопрос решал: любила меня покойная или… ее все-таки не существует – жены, понятно, не существует – а любви? «Ты со мной не полежишь, Хвостик?» А кое-какие эпизоды вбрасывают свои контрдоводы: почему дверь тогда не открыли в ванную? Что означало – «пошли к тебе, пока он дрыхнет», – сказанные одному ходоку надо мной, прикинувшимся спящим? Но к телкам долго не мог подойти даже. Так, косяки.

Сначала обходилось, потом полез на стенку. Ходил, как озабоченный. Шею сворачивал на встречных, зная, что тем дело и ограничится. Вот что было по кайфу: воображать, как делаю секс с совсем чужой, с хорошим телом, относительно не чумой, не рязанью, не малярным цехом. Находил таких в толпе. Чтоб из приличных. Мать и жена.

Жена оставила меня в самый ответственный момент развития нашего «браговоспитанного» общества. Вот еще вчера мы были все, – все население, «современники» – одной компанией лихих умников, наебывавших Софью Власьевну, то бишь Советскую власть. Шиш в карманах пресловутых кухонь и курилок, мэ-нэ-эсы и актеры самодеятельных коллективов МГУ и МАИ, постановщики протестных капустников и авторы «Клуба 12 стульев» Литгазеты. И вдруг Софья Власьевна не просто нам протянула руку, а улеглась к нам в постель.

Некоторые, правда, брыкались, но остальные согласились на этот финал повести Олеши «Зависть», стали занимать очередь к ней на постельный прием. Один критик режимов, Вечный Гид в стане Свободы, тогда, помнится, сказал мне, что у него «не стоит» как раз на то, чтобы ругать мужичка, занявшего место на престоле в виде танковой башни. «Что я могу? Ведь он ничего неправильного не делает!»

То ись слиняли и субъект и объект тотальной на-бки. И все стали на-бывать друг-друга!

Поменялись ориентиры. И в сексуальном плане тоже. Оказывается, от проклятого прошлого нам оставалось это дурацкое однолюбство, с которым надо было кончать, чтоб не выглядеть папиком, смешным чтоб не казаться. И тут я остался в одиночестве и без бабы! Ха!

Если честно, я и при застое однолюбом не был, последняя жена была третьей по счету. Но всегда вязались мы через ЗАГС, с обязательным периодом жениховства и ночным: «Слушай, я, кажется, люблю тебя, Вася!»

В ходу был анекдот про зека, которого дерет однокамерник и который требует любви: «Ну, скажи там чего-нибудь!» «Я люблю тебя, Вася!» – говорит петуху верхний.

Сентиментов уже оставалось немного, революцию, как всегда, подготовили «верхи» и «низы» по взаимному соглашению. Вот и мечтал я не о бабе конкретно, а об абстрактной бабе. Квинтэссенции бабы. И получалось, что на роль таковой подходила совсем незнакомая. В пень чтоб чужая. С проституткой ведь быстро сходишься – бла-бла, – и вроде как родня. А как сотворить «лубовь» с абсолютно чужой? Ведь нужен обмен верительными грамотами. Подписание меморандума. Короткая схватка. Как заняться непотребством, оставаясь чужими в доску? Сойтись, не сходясь. Во время акта не видеть партнерши? Как? Не замечать, получать в распоряжение только ее тело.

Идеал с обратным знаком. Не слияние душ, а разлияние.

Достоевский пишет о сходящихся незнакомых людях – совокупились молча. Расстались, не узнав имен. Все молча! «Вот ужас где! Что молча!»

«Нет ничего в жизни отвратительнее такого скотства!» – заключает Эф-Эм. А ведь писатель думал, прикидывал! Воображал… Гнал от себя! Но понимал пронзительную остроту такого соития! Понимал, бляха муха, Федор Михайлович! Чистый секс, это когда «с закрытыми глазами тела и души!»

«Нечто подобное, наверное, испытывают некрофилы, – помню я тогдашние свои мысли. – Мертвая – чужее не бывает! Но тут изъян: она уже ничего и никогда не почувствует. Резина лучше, если ты не завернут на всю голову».

«Действительно, ты ведь будешь один! Да еще смерть, извращение, тень убийства! Нет, это дрянь, гадость! – плевался я, но хотел въехать в суть. – Нам мучительно хочется партнерства! Но с незнакомой! Хочется – стыда! Потому и хочется! Ничего, кроме мучительного стыда, который при тебе! И при ней! И оба делают вид, что ничего нет! Каждый оставляет себе позор и… купленное его ценой наслаждение!»

Вот какая эпоха постучалась в двери. Де Сада чуть не первого стали переводить! Один мой дружбан покойный первым засел за перевод. «Знаешь, – говорит, – я псевдоним хочу взять, чтоб не краснеть…» «Какой?» – я ему, ожидая услышать что-то гальско-ядовитое. «А он – Лукьянов!» «?» «Помнишь, наш спикер, верхний в Парламенте еще, писал стихи под псевдонимом Осенев? Так я под его – Лукьянов!» Хохотали мы отпадно, а как повернулось? Из пушки по воробьям в Белом Доме!

Я тогда, помню, все пытался разгадать этот ребус – в чем соблазн абсолютной «чужести»?? Как на маскараде? Где тайна? Почему у Михал Юрьевича-инопланетянина «Маскарад»? И труп в финала? И, кажется, прорюхал:

«Тайна всех маскарадов – в соитии с маской! В боскете!! В зелени грота из тисса и капариса!!! Руки шарят и находят все, все, все! Другие руки помогают. Расходятся, так и не узнав! Ходили ведь на маскарад и с женами в масках! И могли не узнать жены в боскете! Постылая жена могла доставить неизъяснимое наслаждение, оставаясь неузнанной! Те же сиськи-пиписьки – и ломовой эффект, а дома – постылый бутерброд! Тайна!»