— Везем мы в Пермь-матушку с Верхотурья кожи да пеньки, — радостно и словоохотливо докладывал возница. — Обратно возьмем хлеб да одежду всякую для магазейнов. Из Перми пошлют с нами стражу… Вот так и живем: то на полозе, то на колесе жизнь прокатываем. А ты, мил человек, куда поспешаешь?
В другое бы время Моисей смолчал, но за эти дни столько накипело на душе, что слова сами собой сорвались с губ. Возница с уважением и опаскою покрутил головой и произнес:
— Стало быть, не простого ты званья человек.
— Крепостной я. Рудознатцем только прозываюсь.
Ехали долго. Увидали у Кунгура замерзшую крепким льдом, успокоившуюся до весны Сылву, миновали станок Зарубин, дорога пошла высоким берегом. Ночами у костров сменялись караульщики. За дорогу Моисей наслушался от бывалых мужиков всяких историй, и выходило, будто повсюду одно горе лыком вяжется да слезами умывается…
Чем ближе Пермь, тем больше на тракту обозов, всадников, пешаков. По Сибирскому обогнал их обоз, доставляющий на Каму драгоценные товары: пушнину, китайские ткани, чай.
— Только пробудится река, сплавят все это на баржах на всероссийское торжище, — пояснил возница. — Бывал я на Макарьевской ярмонке и чего-чего только там не навидался!
Моисей не слушал. Все думы теперь были об одном — примут ли его в Горном управлении, дадут ли делу законный ход. И вернется он тогда в Кизел, обнимет Марью, скажет побратимам: «Вот и кончились наши мытарства. Засучивайте рукава, принимайтесь за работу…».
Головная лошадь поравнялась с заставою. Два каменных столба с гербами на головах сторожили въезд в улицу. На гербах толсто лежал снег. Солдаты в тулупах и шляпах заторопились к саням. Уши солдат были обмотаны тряпками, и приказчику, возглавлявшему обоз, пришлось орать. Всю дорогу приказчик для сугреву целовался с баклагой и теперь голос его скрипел, как полоз по глине.
— Чем заплатить тебе не знаю, — прощаясь с возницею, сказал Моисей.
— Иди с богом, — отмахнулся мужик. — Будет нужда, приходи на Торговую улицу. Найдешь обоз, спроси Ивана Безродного.
Улица Сибирская, в которую обращался одноименный тракт, была прямехонькой до самой Камы. По бокам ее хвастались низкие деревянные дома купеческого и мещанского сословий, кое-где выложенные по низу плотным камнем. По середке улицы проносились легкие санки с крытым верхом, заиндевелые всадники. Горожане держали лошадей: одни служили «ваньками», другие брали с пристани грузы, третьи ямщичили по тракту.
Прикрываясь от летящего из-под копыт снега, Моисей миновал дома городской управы, мужской гимназии, Казенной палаты, магазейнов. Читать он не умел и потому не вглядывался в надписи над входом в присутственные места и торговые заведения. Остановился он только у кабака, откуда доносилась гугнивая песня, плывущая вместе с запахом жареного мяса. Но денег не было. Моисей подправил легкую свою котомку, вышел на Каму. Белая с пригорбками равнина легла перед ним. На той стороне застывшими синеватыми волнами уходили к небу необъятные леса. А здесь, на самом берегу, торчали запорошенные снегом ребра еще не обшитых барок, верфяные костры — сложенные крест-накрест бревна, длинные штабеля корабельного лесу. Зима утихомирила верфь, посадила ее на ледяной якорь. У берега, вросшие в снег, мирно дремали брюхастые баржи, на склоне лепились хибарки, сараи, склады. В одних кривыми иглами шили парусину, в других плели канаты, накручивая их лоснящимися деревянными крестовинами, подле третьих суетились, кричали. Матерщина, смех, скрип снега…
Широкоплечий кривоногий детина без шапки, в бьющей по коленам рубахе шагал по берегу, дико пел. Кучка мужиков зубоскалила, подбодряла:
— Давай, потешь душеньку. Погуля-ай!
Детина подошел к барже, уперся в нее плечом.
— Чего это он? — спросил Моисей.
— Барку пустить желает, — уважительно ответил гундосый парень. — Одно слово — бурлак…
Но могучие удары не могли разбудить судно, крепко упокоенное льдами. Бурлак хрипло выругался, выхватил из снега березовый кол и побежал на зубоскалов, вертя им над головой. Берег словно выдуло, и Моисей остался один. Ноги его будто пристыли, он, не шевелясь, глядел на бурлака, уронив на снег котомку.
— Зарежу, — сказал бурлак и остановился, в его налитых кровью глазах мелькнула усмешка. — Не пужаешься?
— Боюсь.
— А пошто не сбежал?
— Мне еще много придется бегать.
Бурлак неожиданно облапил Моисея, по-ребячьи всхлипнул:
— И мне придется… Пошли… Со мной пойдем… Гришка Лыткин угощает. Во! — Он раздернул ворот, сорвал нательный крестик, потащил Моисея в закоулок, втолкнул в низенькую дверцу.
В нос ударил спертый, будто настоенный на муравьином спирту, воздух. В тусклом тумане умирали свечи. Моисей переступил через безжизненное тело, лежащее поперек порога, обессиленно опустился на лавку.
— Раздевайся! — трезвея, крикнул Гришка и, раздвинув плечом загульных людей, попер к мокрой стойке.
Тощий и пестрый, как сорока, целовальник на лету подхватил Гришкин крестик, мотнул головой.
— Грейся, — пододвигая Моисею кружку, приказал бурлак.
Маятная теплота заходила по всему телу. Моисей торопливо жевал жесткое мясо, густо пересыпанное луком, сквозь туман вглядывался в лохматую, серую, подвижную, как дым, массу. Откуда-то вклинились в нее бабы, вертя бедрами, растягивала ее по сторонам.
— Да погоди ты! — кричал кому-то Гришка. — Не видишь, измотался человек. Звать-величать как?.. Моисеем? Бибилейское имя. Значит, святой ты человек. Да ты ешь, ешь…
Гришка снова пьянел, светлые глаза его багровели, большие уши двигались.
— Давай весну! — кричал он Моисею в ухо. — По Каме гулять!
В голове все мешалось, Моисей с трудом оторвал ее от скользкого стола, приподнялся. Бурлаки плясали. Он никогда еще не видел такой пляски, исступленной и страшной. Гришка бил кулаками по столу, и, казалось, с каждым ударом хрястали его чугунные кулаки. Кто-то вился посередке волчком, кто-то колотил ладонями по половицам, остальные прыгали на месте, неподвижно держа голову, ощерив рот. А стены и низкий черный потолок колебались, орали нечеловечьими голосами дикую бессловесную песню…
Проснулся Моисей в маленькой хибарке. Мутный, как взгляд пробуждающегося от глубокого похмелья человека, просачивался в нее полусвет. Под головою Моисея лежала куча тряпья. Рядом кто-то богатырски храпел, накрыв лицо Моисеевой котомкою. Храп неожиданно срезался, распухшее, в кровоподтеках и ссадинах лицо уставилось на Моисея.
— Это ты, Гришка? — с трудом припоминая, спросил тот.
— Изрисовали меня, сволочи. Да ты не пужайся. Это, брат, по-свойски. У нас все иконописцы: в один приклад святой образ из тебя сделают.
Гришка спустил с лежанки тяжелые, как две баржи, ступни, почесал заросшую белесым мохом грудь.
— Плюнь ты на все, не лезь в управление. Все одно спеленают тебя там как беглого. Лучше пойдем весной до Волги, воздуху и простору испьем.
«Неужто я все ему рассказал? — подумал Моисей. — Не помню».
— Надо идти в управление. Может, добьюсь своего. Все равно правда есть на земле.
— Ищи рака с тремя клешнями. Оторвут тебе голову.
— Не за себя хлопочу.
— Ладно, правда твоя: артельное дело первостатейное… Ночевать ко мне приходи.
Гришка налил мутного зеленоватого квасу, разломил пополам скрипучую краюху, раздавил луковицу. Моисей поискал иконы, не углядел и впервые сел за еду, не перекрестивши лба.
Гришка вывел Моисея по кривым проулкам на Сибирскую. Утро было метельным, насупленным, колкий ветер наотмашь бил в скулу. Низко пригнувшись, Моисей пробирался по улице, ноги вязли в заматеревших за ночь сугробах. Бурлак верно указал дорогу. Вот и Горное управление. Над массивными дверьми, на которых наискось поблескивала медью витая ручка, выпукло виднелись две скрещенные палки, а над палками золоченая надпись. Господи благослови!.. Моисей опасливо толкнул дверь, оказался в просторном помещении, по глуби которого вела вверх широкая лестница.