— Из-за девки дерутся, — печально вздохнула ледащая бабенка, поджала червячковые губы.
От соседних строительных площадок, от горнов, от печей бежали мастеровые. А Кондратий и отец Феофан все стояли неподвижно, только багровели шеи, надувались на них канатами жилы.
— По лыткам святого батю, по лыткам! — не выдержал кто-то.
Кондратий рявкнул, приподнял отца Феофана, швырнул его в снег. Толпа охнула, но отец Феофан устоял, и они снова схватились. Волосы Кондратия спутались, обнажились страшные борозды на затылке. Собрав все силы, он могучей грудью навалился на врага и вдавил его в снег. Послышались крики, стоны. Это Дрынов со своими прихвостнями, как дровосек, рубил плетью толпу. Кондратия связали. Тяжело дыша, стоял он перед отцом Феофаном, не опускал ненавидящих глаз.
— Не трожьте его, — приказал святой отец. — Это первый человек, который опрокинул меня.
Отряхнув снег, он медленно направился к церкви, чтобы опять на много дней завести беседу с зеленым змием.
Ласково, словно детеныша, уговаривая Кондратия, который грозился все равно порешить отца Феофана, Еким и Моисей пошли к казарме. На полпути их нагнал горбатый плотинный, отирая снегом треугольное лицо. Он задыхался.
— Что вы делаете, что вы делаете? — клекотал он. — Мышами затаитесь, мышами… Жалко мне вас!
Проводив плотинного взглядом, Еким постучал себя пальцем по лбу.
— Не спятил, — покачал головою Моисей. — Может, мы спятили.
От морозов лопнула старая сосна, чудом уцелевшая у самого поселка. Глубокая трещина молнией прошла по коре, обнажив желтоватую, словно кость, сердцевину… Потом по трещине пробежала первая капля, настыла ледком. Однажды из него проклюнулась струйка, унырнула в рыхлый сугроб у подножья. Рана отсырела, высохла, подернулась корявенькой рыжеватой смолкою.
После работы Моисей всегда подходил к этой сосне, пальцами сжимал трещину, словно хотел стянуть ее рваные болезненные края. И вот теперь, ранней весною, он увидел, что сосна сама справляется с болью, и ему вдруг подумалось: уж не так ли бывает с человеческой душою, и не потому ли жив на земле человек? Он шел к своей избе медленно, а сердце колотилось, будто предчувствуя какую-то особенную радость.
У избы стояли женщины, весело покрикивая в дверь. Моисей побежал. Жидкая грязь всасывала сапоги, ноги скользили, раскатывались. Грудастая соседка преградила ему путь:
— Погоди, не мужицкая забота.
— Что стряслось? — побелевшими губами спросил Моисей.
— Да впустите отца-то! — послышался ликующий голос бабки Косыхи. — Можно уж!
Одним прыжком Моисей преодолел лесенку, ворвался в избу. На постели лежала Марья, зажав в бледном кулаке искусанную тряпицу. Лицо ее было иссиня-белым, но в глазах было столько света, словно в них горели сразу сотни Дериануров.
— Гляди, какого богатыря мы добыли, — незнакомым, теплым голосом проворковала бабка Касыха и протянула Моисею сверток.
Крошечное со сморщенным личиком существо глядело куда-то сквозь Моисея, сквозь стены синими-синими бездумными глазенками, сосало воздух треугольным ртом.
— Сын, — прошептала Марья неслышно.
— Сын, — понял Моисей. — Сын! — Он качнул сверток, прижал его к груди. — Рудознатцем будет.
Марья дернула головой, в глазах наплыли слезы.
— Хватит и одного, — одними губами ответила она.
Моисей погрустнел, отступил на шаг от постели. Он не заметил, как в горницу вошли Еким, Кондратий и Тихон. Еким осторожно положил возле Марьи маленький букетик первых вешних цветов, еще влажных от стаявшего снега.
— Дай поднянчиться, — низким голосом попросил он и принял ребенка из рук Моисея. — На мать похож…
Кондратий впервые смеялся отрывистым, лающим смехом, Тихон чмокал губами, прищелкивал пальцами, будто вот-вот готов был пуститься в пляс.
— Хватит, натешились игрушкой. — Бабка Косыха отняла ребенка. — Кормить-то его никто из вас не способный.
Побратимы вышли на крыльцо. Вечерний воздух был тих и свеж, как родниковая с прохвоинками вода. Последний луч солнца мерцал на медном кресте церквушки, окружая его золотистым нимбом, все не угасал. А понизу надвигались мглистые сумерки, заволакивая очертания улиц, домов, колокольни, подбираясь к лучу.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
1792 год был годом Касьяна. Бабка Косыха рассказывала, что родился когда-то на земле в лишний, ненужный никому день недобрый человек по имени Касьян, за сафьяновые сапоги да красную шапку продал душу дьяволу и начал творить всяческие пакости христианам. В его годы горят пожары, помирают в неисчислимом множестве люди, не родит земля. А в другие годы он сидит в преисподней с тамошними немцами да дьяками, придумывает новые пакости. Сидит!.. Тридцать два года прожил на земле Моисей, в волосах пробрызнули первые сединки, но без Касьяна не обходился ни один год.
Вот и нынче в природе стояла великая сушь. Опадали лепестки цветов, желтели сосновые иглы. На плотине были перекрыты все заслонки. 11 мая, на Мокия Мокрого, восход солнца был багряный с кровянистыми прожилками, и бабка Косыха предсказала горестное лето с грозами и пожарами. Беспокойные птицы слетались к человеческому жилью, люди с опаскою поглядывали на небо. Но беда пришла не оттуда. В конце месяца Гиль приказал выжигать на лесных полянах старую хвою, чтобы освободить места для покосов. Ипанов предупреждал, что с огнем шутить не следует, в этакую сушь может случиться несчастье, но англичанин прикрикнул на него.
И вот на полянах запылали кострища. В ярком воздухе полудня пламя было почти незаметным, только белый хлопьистый дым, казалось, возникающий сам по себе над деревьями, неторопливо клубился и растекался в смолистой тишине. Вечером на окоеме чугунным литьем затемнела туча, влажно и протяжно загрохотала. Ослепительные молнии пробили в ней летки, вырвался, накатил бесноватый ветер, раскидал костры. С глухим радостным шумом пламя перекинулось на лес. Туча прошла, плеснув коротким ливнем, а пожар все разрастался. В церкви ударил набат. Тревожные звуки висели в неподвижном снова воздухе, медленно плыли, сшибались, падали на головы людей. Над лесом трепетало сизое зарево, застилаемое клубами дыма, словно в колючей чаще запалили сразу сотню домниц.
Приказчики и нарядчики сгоняли людишек к лазаревскому особняку. Заводчик, недавно воротившийся из Санкт-Петербурга, с непокрытой головою стоял на высоком крыльце, острым взором следил за толпой. Щеки его втянулись, от углов рта и глаз пролегли резкие морщины. Он глядел на толпу, а в памяти все пылало и пылало недавно пережитое, которое никогда не погаснет, никогда не забудется…
Огонь отражался в его глазах, а он видел далекое. В степи под Яссами скончался светлейший князь Потемкин, но горе это быстро погасила дружба с высоко взлетевшим после орла голубком Платоном Зубовым, у которого сразу же начали проявляться коршуньи повадки… И вдруг, в тот же год, красавец Артемий, блестящий офицер, гордость и надежда отца, умер при странных обстоятельствах в Санкт-Петербурге. Долго не мог отойти Лазарев от его могилы, а потом помчался на Урал, подальше, подальше от небывалого горя. Деньги! Только деньги остались единственным его утешением, одной его страстью.
Он смотрел на толпу и не видел ее. Кровавое зарево пожара прыгало, кружилось перед ним. А из огня кто-то голосом чернобородого говорил: «Это кара тебе за твои злодейства».
— Ребятушки! — надсадно кричал Ипанов. — Гибнут запасы угля, завод встанет! Надо душить пожар!
— Божий огонь душить грешно, — сказала бабка Косыха.
— Берите инструмент, разбивайтесь на артели! — Ипанов сбежал с крыльца, схватил лопату, щека его дергалась.
Нарядчики выкрикивали имена. Из конюшен вытягивали лошадей, впрягали в телеги, седлали. Лошади фыркали, ржали, храпели. Подгоняемые ударами набата, люди бежали к лесу. Зарево разливалось, доносился протяжный вой, словно тысячи очумелых зверей справляли панихиду по сгоревшим деревьям. Ели на опушке, казалось, прислушивались к бедствию, стояли иссиня-черные, строгие, как монашки.