Дядя бросил беглый взгляд на Таню, которая в коротеньком будничном платье стояла в дверях.
— А ты чего замарашкой ходишь? Живо переодевайся!
И тут еще Степа заметил бабушку. В темном платке, строгая, прямая, она сидела на дальнем конце стола, поближе к двери, и кивала ему головой: мол, садись, не упрямься!
Филька потеснил сидевшего с ним рядом подростка и, схватив Степу за руку, потянул к себе.
И Степа сел. Честно говоря, ему уже давно хотелось есть, а на столе стояло столько вкусных вещей: студень, заливная рыба, селедка в колечках лука, жареное мясо, подрумяненные пироги, ватрушки с творогом...
Казалось, что стол вот-вот прогнется и рухнет от тяжести, но распаренная тетя Пелагея то и дело подносила всё новые тарелки и блюда с закусками, чудом умещая их на переполненном столе.
— Кушайте, гостечки дорогие, закусывайте! — угощала она, кланяясь гостям. — Уж не обессудьте, что бог послал...
— Бог-то бог, да и сам не будь плох! — довольно хохотнул Илья Ефимович и, наполнив багровой наливкой пузатенькие, на коротких ножках рюмки, размашистым жестом пригласил всех выпить. — Первая — колом, вторая — соколом, третья — мелкой птахою... А ну, гости званые, еще по одной! С праздничком вас!
Гости выпили, крякнули и с деловитым видом потянулись к закускам.
— Давай работай! — подтолкнул Степу Филька, кивая на соседей. — Видал, как навертывают! Словно после молотьбы или пилки дров. Наверно, двое суток постились, чтобы в гостях пожрать как следует... Слушай, Фома-Ерема, — обратился он к мальчишке-соседу, который только что поддел вилкой солидный кусок жареной баранины, — вы с батькой сколько дней не обедали?
Подросток, которого звали Фомой-Еремой, одетый в теплую куртку, перешитую, как видно, с чужого плеча и наглухо застегнутую на все крючки, поперхнулся и сердито посмотрел на Фильку:
— У нас и своей баранины хватает! Завтра придете с отцом — можете хоть пуд съесть.
— Это нам известно, — хитровато блеснул своими разноцветными глазами Филька. — Живете — не бедствуете. Недаром дядя Никита в твердозаданцах ходит... Да, Степка! Хочешь, я тебя познакомлю? Это Фома-Ерема, по-другому Фомка Еремин. Тихий, тихий, а на кулак резкий.
— Это уж как есть, — польщенно согласился Фома-Ерема и посмотрел на свою тяжелую бугристую ладонь.
— А вон там под киотом его папаша сидит, Никита Еремин. Видишь, как колбасу уписывает! — шепнул Филька, кивая на лысого мужчину, который назвал Степу безбожником и атеистом. — Церковный староста. Так сказать, завхоз самого господа бога. На одних свечках сколько нагреб — третью корову купил! Жадные они, Еремины, страсть!
— А кто рядом с дядей? — вполголоса спросил Степа.
Филька охотно объяснил. Рядом с отцом сидит заведующий сельпо, первый отцов дружок, дальше какие-то дальние родственники, кумовья, сватья, еще дальше — материны сестры с мужьями.
— У нас родных да близких — на трех телегах не увезешь. В обиду не дадут! — похвалился Филька. — А слева от отца знаешь кто сидит? Митькин отец. Горелов-Погорелов, председатель сельского Совета. Ох и выпить он любит! Только помани — на рюмочку за десять верст прибежит.
Степа поглядел на захмелевшего Горелова. Бледный, одутловатый, с густыми картинными усами, он размахивал пустой рюмкой и толкал в плечо Никиту Еремина:
— На клиросе ты как соловей, а «Степь широкую» запеть гнушаешься. А ну, пророк Еремей, давай раздольную! — И Горелов хриплым голосом затянул: — «А-ах ты, сте-е-епь мо-оя...»
— Подожди, Кузьмич! — остановил Горелова Илья Ефимович, наполняя ему вином рюмку. — Песня не уйдет. Дай людям поговорить прежде...
А разговор давно уже идет, и в каждом углу о своем. Говорят о предстоящем сенокосе, о видах на урожай, о налогах, о давней тяжбе с соседней деревней из-за какого-то лужка, о грозах, что в этом году слишком уж часто проходят над Кольцовкой, — к чему бы это?
— Илья Ефимыч! — подал через стол голос женин брат, высокий, сутулый Игнат Хорьков. — Ты у нас книгоед, тебе газеты охапками носят. Растолкуй ты нам, как дальше жить-дышать будем? На юге-то, слышь, люди в колхозы пишутся...
— Что там на юге! — перебил его другой родственник. — Был я на днях в Пустоваловке. Там мужики в коммунию сходятся... Всех коров, лошадей на один двор свели. И даже курей не забыли, в общий сарай согнали. Препотешное, скажу вам, зрелище! Куры орут истошно, словно их режут, петухи дерутся, аж перья летят, бабы плачут, а мужики от сарая не отходят — где же еще такие петушиные бои увидишь! Я, грешный, и сам добрых два часа у сарая выстоял... Ярмарка, да и только!
— Вот-вот! — подхватил Хорьков. — До нас-то такое дойдет или стороной минет?
Степа, положив на стол вилку, с любопытством вскинул голову: что-то ответит дядя?
Илья Ефимович степенно вытер усы, оглядел родственников. Он, конечно, человек грамотный, газеты читает аккуратно и может всё объяснить.
— Нет, коммуна теперь не привьется, — сказал он, — мужику она не по душе.
— Выходит, братан твой ошибся? — допытывался Хорьков. — Зазря голову сложил?
— Да как вам сказать... — Илья Ефимович задумчиво чертил вилкой по мокрой клеенке. — Григорий человек был умственный, а жил, пожалуй, неправильно...
— Это почему же... неправильно? — негромко спросила с дальнего края стола бабушка Евдокия.
— А потому, мамаша, что надо бы Григорию за свое хозяйство держаться, а не коммуны строить. Пустая это затея. Теперь коммуны и сама Советская власть не одобряет.
— А ты, Илюша, по-правильному, значит, живешь?
— Живу по-законному, — не скрывая раздражения, ответил Илья Ефимович. — Культурное хозяйство веду — клевер сею, турнепс... Племенной скот имею, севооборот многопольный. К тому нас и Советская власть зовет. У меня с ней полное согласие. Вот и Тихон Кузьмич может подтвердить — представитель власти.
— Целиком и полностью, — икнув и качнувшись, сказал Горелов и предложил выпить за культурного крестьянина Илью Ефимовича Ковшова.
Степа опустил голову.
Отец, который хотел, чтобы все жили согласной, дружной семьей, и отдал за это свою жизнь, — он, оказывается, жил неправильно. Нет, Степа не мог этому поверить!
— Так-то, мамаша, — когда все выпили, наставительно продолжал Илья Ефимович, желая сохранить за собой последнее слово. — А коммуны что... На песке да на воде замешаны — поживут без году неделю и разваливаются.
Таких слов Степа перенести уже не мог.
— А вот и не на песке! — поднявшись, неожиданно сказал он. — Коммуна-то в Дубняках живет, не развалилась. Там теперь колхоз, и называется он по-старому «Заре навстречу». Про него даже в газете недавно писали... — Степа торопливо вытащил из нагрудного кармана гимнастерки пачечку бумаг, отыскал истертый листок с заметкой, вырезанной из газеты, и протянул дяде.
— Эге! — хмыкнул Илья Ефимович, не обращая внимания на листок. — Ты-то чего смыслишь в этом деле?
— Хватит о делах, хозяин! — Горелов потянул Ковшова за рукав. — Давай лучше раздольную...
Дядя махнул на Степу рукой и, набрав в грудь побольше воздуху, густым, с переливами голосом затянул «Степь широкую».
Степа встал из-за стола.
— Куда ты? — остановил его Филька. — Терпи, казак... Сейчас чай будет. С вареньем!
Степа с досадой отмахнулся, вышел из дому и направился в огород. Он лег на траву, положив руки под голову, и устремил глаза в небо.
Оно уже не было таким пустым и белесым, как утром. Роились кучевые облака, то и дело заслоняя солнце, из-за горизонта выплывала туча, где-то вдали лениво урчал гром.
Вскоре в огород заглянули Филька и Фома-Ерема.
— Вот он где, братец! Ну как, плотно заправился? — Филька воровато оглянулся по сторонам и достал из-за пазухи граненый стакан и бутылку наливки. — Сейчас мы тебя взбодрим. Видал, чего я стянул! Отец даже и не заметил.
Он открыл бутылку, налил полстакана густой темно-красной наливки и протянул Степе:
— А ну, чок за дружбу! Будем втроем держаться — я, ты, Фома-Ерема. Пусть все ребята от нас плачут!