Изменить стиль страницы

— Хлеб да соль. Ну как еда?

— Да ничего еда... Подходящая еда... Спасибо, — вразнобой ответило несколько голосов.

Но в приемном покое дорогу Литвинову заступила полненькая женщина с черными, блестящими, как вишни, глазами, показавшаяся ему знакомой. Из-за ее спины на него глядела рыжеволосая девочка с короткой косой.

— А вже ж пробачьте нас, Федор Григорьевич. Я Олеся Поперечного жинка, — сказала она певуче, по-полтавски растягивая слова. Но, точно бы спохватившись, тут же перешла на русский: — Велите им, чтобы пищу от нас принимали. Говорят, хватает. А что хватает, калорий? Калорий, может, и хватает, да уж больно неказистые тут эти калории. А наш батько́ к домашнему привык. Вот мы с дочкой борщику ему, вареничков принесли. А тут не берут.

— Со здешних харчей помереть не помрешь, да и жив не будешь, — отчетливо произнесла девочка, явно повторяя чью-то только что услышанную фразу и энергично встряхивая косой.

— Вот видите, как нас строго судят, — произнес старший врач, провожавший начальника строительства, очевидно стараясь все превратить в шутку.

Литвинов остановился, подумал и вдруг повернул назад, в коридор, туда, где сидели обедающие. Подошел, присел к столу.

— А ну, угощайте меня вашими калориями.

— Сестра, принесите еще прибор, — с трудом скрывая смущение, распорядился старший врач. — Пройдемте, Федор Григорьевич, ко мне в кабинет, пробу принесут.

Синие узкие глазки Литвинова смотрели насмешливо и весело.

— Э-э, нет. Дурак тот командир, который приварок на кухне, а не из солдатского котелка пробует. — И попросил у сидевшего рядом больного: — А ну, друг, дай ложку. Не бойтесь, доктор, я не какой-нибудь бациллоноситель. Здоров как бык.

Все перестали есть. Больные не без ехидства посматривали на медицинское начальство, на сестру-хозяйку, топтавшуюся возле со столовым прибором, на повариху в высоком колпаке, уже подоспевшую с судками. Тут же, за общим столом, Литвинов попробовал первое, попробовал второе, отхлебнул из стакана жидкого бесцветного киселя, пробурчал: «М-да» — и, сорвавшись с места, пошел, слыша, как у него за спиной зашумели, заговорили больные.

— У нас сегодня неудачный день, конец квартала. Мы исчерпали лимиты... И потом вообще нас в последние недели плохо снабжали, — бормотала встревоженная сестра-хозяйка, едва поспевая за ним.

Литвинов остановился.

— Кому, когда, где об этом говорили? — Вертикальные складки пересекли его лоб, синие глаза потемнели.

— Мы не раз ставили об этом вопрос, — вступил в разговор главный врач, который, как и все администраторы на строительстве знал, что может произойти, когда темнеют эти глаза.

— Где, когда, перед кем вы расставляете эти ваши вопросы вместо того, чтобы как следует кормить больных строителей? Кому на плохое снабжение жаловались? На кого жаловались? — вскипел Литвинов, но, увидев, как приоткрылись двери палат, с видимым усилием поборол себя. — Ладно, потом специально к вам лягу на месячишко килограммы спускать. А передачи принимайте, пока не улучшите эти свои калории.

— Да, но порядок, установленный министерством...

— Люди для порядка или порядок для людей? — поинтересовался Литвинов и, не прощаясь, пошел к выходу. Но задержался возле коренастой девочки с рыжей косой. — Ты, брат, тут самой принципиальной оказалась. Ты вопросов не ставишь, а требуешь, что положено. Как тебя, толстая, звать?

— Нина.

— Нина, гм... Жаль, брат Нина, что у тебя нет высшего медицинского образования. Хороший бы из тебя главный врач вышел. Хозяйственный, настойчивый. — И, посмотрев на белые халаты, маячившие тут и там, сердито добавил: — А главное, принципиальный.

6

Возвращаясь из Москвы с сессии Верховного Совета или с какого-нибудь всесоюзного совещания по сельскому хозяйству, Иннокентий Седых всегда привозил домашним и близким столичные гостинцы. Ими он набивал старый фанерный, забранный в потертые ремни чемодан, который обычно был очень тяжел.

Нынче он вышел из самолета налегке, и, приняв чемодан из рук отца, встречавший его Ваньша определил: пуст. И хотя отец, как обычно по возвращении, расспрашивал его о колхозных делах и на суховатом смуглом лице его, как всегда, нельзя ничего было прочесть, Ваньша понял, что не получить ему новейшую катушку для спиннинга, о которой он давно мечтал, и что дело, с которым отец ездил в столицу, должно быть, не выгорело.

Сам Ваньша, как и вся молодежь Кряжова, ничего против переселения не имел. Три года назад правление «Красного пахаря» по собственному почину начало строить в тайге на лесистой речке Ясная выселки для молодых семей. Строили их с умом, по плану, привезенному Иннокентием Седых из Москвы. Дома вставали двумя порядками, выглядели на городской манер, с большими окнами, с террасками, с высокими крылечками. И без дворов, ибо на молодежных выселках, которыми командовал агроном Анатолий Субботин, своего скота решено было не заводить. Молоко брали за наличные с фермы и даже открыли столовку, где можно было либо питаться, либо получать еду на дом.

Ваньша часто гонял в Ново-Кряжово на своем «козлике» за любимцем отца, агрономом, которого в колхозе все звали Тольшей. Было у Ваньши там немало дружков. Жили они открыто. В маленьком клубике, имевшем всего три комнаты, было куда люднее и веселее, чем во Дворце культуры центральной усадьбы, переделанном из староверческой молельни. Слушая бесконечные сетования соседей, собиравшихся у отца, тягостные разговоры о сселении с обжитых мест, юноша не понимал, почему все так цепляются за этот давно уже тесный остров, где летом в три смены издевался над человеком всяческий гнус: днем — толстые басистые слепни-пауты, под вечер — мошка́, а ночью до самого утра — злые комары; почему им так дороги эти обрезанные водой усадьбы и эти хмурые дворы?.. Что там решила Москва, Ваньшу не беспокоило. А вот что катушку отец не привез, огорчило, ибо очень уж хороши были эти новые катушки у инженера Надточиева, с которыми Ваньша ездил как-то осенью на речку Ясная, где на быринках, на самом бою, здорово брали на мушку пестрые хариусы.

Ведя «козелка» по лесной, с глубокими колеями дороге, парень нет-нет да и оборачивался к отцу. Иннокентий сидел понурив горбоносую голову. «Что же он все-таки привез, о чем думает?» — гадал Ваньша. Но спрашивать о чем-нибудь старших, если они сами не начинали разговор, в семействе Седых не полагалось. И Ваньша только вздыхал, распираемый любопытством.

— Клуб-от наш строят? — спросил наконец отец.

— Тут на неделе перебои были, леса у них не хватало, что ли. А вчера на лесопилке нарезали, подвезли... Ехал за тобой — стучат.

Иннокентий вздохнул, замолчал.

— А Павел-та Васильевич в порядке?

— Дюжев? Да будто в порядке. Ничего такого сейчас не заметно. Тут было как-то подмок маленько. Но ненадолго. Куда-то под порог, что ли, отлучался и будто рыбину изрядную поймал, и говорили еще, будто в Дивноярском бабешке какой-то по пути пожертвовал... А сейчас сухой. Это точно... Я вот, батя, все думаю: и с чего он пьет?

— Не твоего умишка дело, — оборвал отец. — Дед вон говорит: кстати помолчать — что умное слово сказать. Слыхал? Ремонт машин идет?

— С космической скоростью. Этот самый конвейер для кормов в Ново-Кряжово готов. Пробовали. Здорово будто. Девчонки визжали от радости. А Пал Васильевич велел все разобрать и сейчас чегой-то еще колдует. Ему на ферме такую овацию устроили, а он недоволен: не то, говорит, еще не то.

Помолчав еще километров десять, отец опять спросил:

— Так клуб, говоришь, строят?

— Кипит работа...

И перед тем как снова замолчать, теперь уже до самой реки, Иннокентий Седых тоскливо крякнул. «Не к добру хмур, — думал Ваньша, маневрируя в глубоких, до гранитной крепости схваченных морозом колеях. — Он-то еще ладно, а вот тетка Глафира вся извелась, почернела как головешка. В тайгу с ночевкой уходить стала». И, подумав об этом, Ваньша, осторожно сводя машину с плотно укатанного шинами и гусеницами откоса к протоке, вздохнул.