— Знаешь что, друг, там ведь с ума посходили, за тебя волнуясь. Значит, не желаешь сказать, откуда ты?
Внутри у Эрни что-то екнуло: стоит перед ним взрослый, руку положил ему на затылок и всего его прикрыл огромной тенью…
— А ты, видать, неплохой малый, — добродушно прогремел крестьянин.
— Из Штиллен…штадта, — пролепетал беглец. В следующую секунду он понял всю глубину своей ошибки и разразился слезами.
…Телега ехала быстро. С фантастической высоты этого сооружения Эрни наблюдал, как меняется пейзаж. Когда глаза уставали, он переводил взгляд на торжественно покачивающиеся лошадиные крупы, на гривы, струящиеся белыми волнами с мощных хребтов, которые беспрестанно подрагивали.
— Овощи эти — тяжесть не великая, — сказал господин крестьянин. — только запряг я лошадей вместе потому, что уж очень ладно идут они в паре. Не любят быть разлученными. Может, яблочка отведаешь, а? Ну, как мои яблоки? Мед, верно? Ай да товар, братцы, везу я нынче на рынок!
Время от времени крестьянин выписывал кнутом замысловатые узоры над серым и вороным крупами. Если не получалось хорошее щелканье, он цокал языком, что было гораздо менее эффектно.
Но больше всего внимание Эрни занимал пейзаж. Как он ни старался, как ни вертелся по сторонам, ему никак не удавалось увидеть хоть что-нибудь из того, что ему удалось подглядеть вчера ночью. Собственно, уже и там, в люцерне, когда он проснулся, тоже не было ничего похожего на вчерашние ощущения. Небо, деревья, дорога — все до последней травинки, казалось, было уменьшено или обеднено дневным светом. И деревни, через которые они сейчас проезжали, больше не напоминали темные громады под луной. У домов были розовые крыши, и даже черепицы можно было пересчитать.
— Ты, значит, сын Леви с Ригенштрассе? — повторил крестьянин.
Эрни кивнул головой.
— Да мне не жалко, — продолжал крестьянин скучающим тоном. — Люди, как говорится, везде люди: хорошие и плохие есть среди всяких. А все же… забавно, скажем прямо… Надо же, люди добрые…
Он бросил быстрый взгляд на своего пассажира и, смущенно отвернувшись, сказал, как бы не от своего имени:
— Следовало бы сразу догадаться: таких курчавых голов немного водится в наших краях.
Эрни так и подмывало задать ему вопрос. Нахмурив брови, он, наконец, отважился и проговорил почтительным тоном, в котором слышался оттенок дружелюбного сожаления:
— Вы против нас?
Щеки крестьянина из кирпично-красных стали синими. Он заржал и так мощно затрясся от веселья, что Эрни испугался, как бы он не свалился с телеги.
— Го-го-го-го! — гоготал он. — Ай да козявка! Ну что за козявка!
Больше всего Эрни задевала за живое эта «козявка», но он решил не показывать виду и, забравшись поглубже, оперся на ящик с картофелем. Он даже изобразил беззаботное насвистывание, но не прошло и секунды, как крестьянин выпустил левую вожжу, и его рука, как слепая мохнатая птица, осторожно опустилась на голову Эрни.
— Не бойся, козявка, — насмешливо сказал крестьянин, — Леви или не Леви — минут через пять прибудем на место. Неужто ты думаешь, я ссажу тебя? Во мне и хитрости нет такой, чтоб прикидываться. Настоящий хитрец — ему никак добряком не прикинуться.
И все же не было сомнения в том, что он разочарован: ни слова не проронил до самой Ригенштрассе. Лошади замедлили шаг перед мастерской Леви, и Эрни с удивлением обнаружил, что за время его отсутствия витрину заколотили нетесаными досками. Однако раздумывать было некогда: не сдвигаясь с места, крестьянин одной рукой поднял его и аккуратно поставил на край тротуара. Затем он весело бросил ему: «Прощай, козявка», — взмахнул кнутом и с места пустил лошадей крупной рысью, словно боялся задерживаться в тех краях, где обитают Леви.
Накануне за ужином, показав на пустующее место, Муттер Юдифь осудила Эрни за неявку. Когда через два часа ребенка нигде не нашли, она осудила все остальное человечество, поспешно набросила платок и понеслась по улицам Штилленштадта, переполошив всех евреев и иноверцев. Убедившись, что Ангелочка в городе нет, она отправилась по соседним деревням. Через три дня ее нашли больную, без башмаков, в разорванном платье на дальней ферме.
А Мордехай всю ночь просидел на стуле. На рассвете в витрину мастерской влетел увесистый булыжник: лавочница направила расистские устремления своего мужа по нужному руслу. Мордехай прибил на скорую руку несколько досок, чтобы воры не забрались, потом, тяжело вздохнув, зажег керосиновую лампу и стал дожидаться утра. «Хоть бы дело не кончилось новым гетто», — втайне думал он. следя за тем, не шелохнулся, когда старик, дрожа с ног до головы, впоследствии витрина так и осталась заколоченной досками. Причин к тому было множество, — в частности, деньги, — и каждая из них была достаточна, чтобы не снимать это деревянное заграждение — рубеж для немцев и символ тюрьмы для семейства Леви.
Мордехай выбежал на шум телеги. Лошади уже неслись галопом вдали, но на тротуаре задумчиво стоял блудный сын. Руки набиты морковкой, повязка распустилась до самых ног, в волосах запутались травинки, весь перепачкан землей и кровью… Эрни не шелохнулся, когда старик, дрожа с ног до головы, бросился к нему и стал оглядывать его с таким беспокойством, словно боялся, что ребенок снова исчезнет.
— Не надо ничего говорить, и бояться ничего не надо, — бормотал Мордехай, — ты слышишь меня? С тобой ничего не случилось? Слава Богу! Слава Богу! — горячо твердил он. прижимая мальчонку к своим штанам.
Эрни казался совершенно спокойным.
— А почему витрина заколочена досками? — не скрывая любопытства, спросил он, когда дед отпустил его.
Возле площади Гинденбург показался молочник на своем трехколесном велосипеде. Кроме него, на Ригенштрассе еще никого не было, лишь утренний туман окутывал улицу. Мордехай, присев на корточки, прикоснулся щекой ко лбу ребенка: нет ли жара. Увидев во взгляде внука олимпийское спокойствие, он рассказал ему все, что произошло со вчерашнего дня, соблюдая все же некоторую осторожность.
— Вот видишь, — нежно сказал он, — если бы ты на самом деле был Праведник, ничего подобного не случилось бы…
— Я все понимаю, — сказал Эрни.
— Значит, ты должен стать таким, как раньше. — вкрадчиво сказал дед. — И все делать, как раньше.
Большие темные глаза стали задумчивыми и наполнились слезами.
— Почему ты плачешь?
— Потому что теперь я знаю, что всегда буду причинять неприятности… хоть я и не Праведник!
— Шма Исраэль!
Прижав мальчонку к себе, Мордехай выпрямился во весь рост и подумал: «Боже, непостижимы высоты небесные и глубины земные… Так и детское сердце — непроницаемо».
ГОСПОДИН КРЕМЕР И ДЕВОЧКА ИЛЬЗА
Тридцать два года службы на ниве просвещения наложили свой отпечаток на господина Кремера: вся его особа излучала безмятежное созерцательное спокойствие. Его длинная, вытянутая, как флейта, фигура, по которой при малейшем движении проходила волнообразная зыбь, подчиненная ему одному слышной мелодии, была фигурой учителя: прямоугольное лицо, поднимавшееся из крахмального воротничка, как странный цветок из горшка, могло принадлежать только учителю, и никому больше.
Даже улыбка была учительская, градуированная по педагогической шкале: полулыбки, четверть, одна восьмая и так далее. Когда в классе было все спокойно, он имел обыкновение пользоваться осторожной полуулыбкой, расположенной где-то между благодушием и суровым сознанием долга.
С самых первых лет службы его взяли на заметку за прискорбное сочетание природной мягкости с давно забракованными педагогическими теориями. На педагогическом совете достопочтенный директор так ему и сказал:
— Да не наклоняйтесь вы так над учениками — в этом положении человек сам напрашивается, чтобы ему дали пинка под зад.
Покраснев как рак, молодой педагог задумался (правда, всего лишь на полсекунды) и с большим достоинством ответил: