Изменить стиль страницы

Тут шум поднялся неимоверный. Пронзительным голосом, багровея, кричал Тоболин, что делегация — глупость! Вандея была подавлена силой, а что такое Асхабад, как не Вандея, подло ударившая в спину республики. Однако Шумилов, вовсе не склонный безоговорочно поддерживать любые предложения Колесова, рассудил, что выбора нет и чрезвычайную комиссию послать все-таки придется. «А там видно будет», — он прибавил. Важно время выиграть и силы собрать. И еще высказывались доводы «за» и «против»; не обошлось и без вполне понятных сожалений о том, что снова придется отвлекать силы от мирного строительства — и это в момент, когда возможности улучшения жизни стали рисоваться совершенно отчетливо! До изобилия, разумеется, далековато, но вполне справедливо указывал Тоболин, что истина познается в сравнении и достаточно взглянуть окрест, увидеть голодающую и страшно измученную Россию, чтобы уяснить, что Туркестан — не самое худшее место на многострадальной земле. Тем более сейчас, когда урожай хлеба и подвоз его вот-вот дадут республике независимое и твердое положение. То есть, конечно, еще пропасть нерешенных и важных вопросов, однако уже появлялось право на первый вздох облегчения, — если бы не выставился из Асхабада и не врезался в тело революции острый клин проклятой контры.

Все это молча и как бы совершенно бесстрастно слушал Полторацкий. Вокруг бурлило, он же сидел с плотно сжатыми губами и взглядом, устремленным в одну точку. Ему даже крикнул кто-то, возмутившись: «Ты что, Павел?! Ты очнись, ты вникни!» Он кивнул, хотя вряд ли понял смысл обращенных к нему слов. Было состояние той особенной сосредоточенности, в которой обострялось и обретало чрезвычайную ясность сознание. Мятеж готовился, это несомненно, и вчерашние откровения бывшего соседа лучшее тому подтверждение. Однако вот что. Обыкновенно в таких движениях вполне сознательное меньшинство ведет за собой большинство, весьма относительно представляющее, чего ради взялось оно за оружие. К этому большинству и следует воззвать — пока не поздно, пока пожар не перекинулся на другие города Туркестана, пока кровь не ожесточила сердца до полной невозможности примирения. Надо ехать… немедленно… сегодня. Он разлепил пересохшие губы и сказал негромко: «Комиссия нужна. Поеду с ней я».

Смысла не вижу, продолжал упорствовать Тоболин. Соображения тактики — выигрыш времени, накопление сил — важны, конечно, отвечал ему Полторацкий. Он говорил пока медленно, как бы с трудом подбирая слова. Но нельзя сбрасывать со счетов возможность мирного исхода. Ерунда, прекраснодушие, сразу же отмахнулся Тоболин, раздраженно пожимая плечами. Реальная политика жестока, а товарищу Полторацкому жаль расстаться с иллюзиями! Хоменко, к этому времени в Большой зал подоспевший, его поддержал, сказав, что возможность самая незначительная. Пусть так, откликнулся Полторацкий. Пусть прекраснодушие, пусть ничтожные шансы…

И риск большой, угрюмо заметил Хоменко. Пойдешь — не вернешься. Пусть риск, обернувшись к нему и глядя в его черные, круглые, с желтыми малярийными белками глаза, резко произнес Полторацкий. Негоже нам вообще говорить об этом. Относиться к риску следует как к непременному условию нашей жизни. Но у нас нет права пренебрегать даже единственным шансом, если в нем, может быть, заключено избавление Туркестана от новых кровопролитий. Реальная политика, отнесся он к Тоболину, все включает в себя и все стремится обернуть себе в пользу. Кроме того, нельзя забывать ни на секунду, что там — он коротко кивнул головой, словно указывая, в какой стороне лежит Асхабад, обезумевший город, — там все-таки рабочие. История знает примеры, когда буржуазии удавалось затемнить пролетарское сознание. На наших глазах история повторяется… Но мы можем заставить ее на сей раз развиваться по-другому! И первое средство для этого — обращение к рабочим Асхабада, которые, несмотря ни на что, должны нас понять. «Словом, — он заключил, — я поддерживаю Колесова и настаиваю на отправлении чрезвычайной комиссии. Я настаиваю, чтобы с комиссией послали меня. Глава правительства ехать не должен. Его место здесь, в Ташкенте…»

Согласились не сразу. И потом, когда решили все-таки чрезвычайную комиссию во главе с Полторацким в Асхабад направить, еще долго сидели, уточняли подробности, сроки, состав… Полторацкий сказал, что из Ташкента хотел бы взять с собой Матвеева и Сараева (оба были сотрудники комиссариата труда, обоих знал хорошо, особенно Сараева — с ним в пятнадцатом году в Баку работал в одной типографии), из Самарканда — находящихся там в командировке Гришу Константинопольского и Гая Микиртичева, одного-двух представителей от Новой Бухары, Чарджуя, Мерва. И с ними со всеми — в Асхабад! Колесов предложил в комиссию Федора Самойленко, Полторацкий кивнул: «Пусть едет. Подал голос Хоменко: а охрана? Человек хотя бы тридцать надо отрядить. Не к теще на блины все-таки. Было тут неловкое молчание, выразившее смущение умов, Полторацкий высказался первым: „Ни одного человека. Сам посуди, Иван Алексеич… Пойдет на силу, так от этой нашей охраны в два счета мокрое место останется. А ежели разговор получится, то: и охрана ни к чему. Да и вообще — не нужен мирной комиссии вооруженный отряд. А то вперед нас в Асхабад слух прибудет, что Полторацкий целый полк с собой на усмирение взял. Нет, — сказал он твердо, — ни одного человека!“

Из Большого зала Хоменко и Полторацкий выходили вместе, вместе и двинулись по коридорам к комнатам комиссариата труда. Несколько набок, по-птичьи, клоня голову, говорил Хоменко, что кое-что об асхабадских событиях предполагать уже можно… Он, Хоменко, совершенно уверен, что все это чистой воды белогвардейщина, крайне серьезная — вплоть до нового фронта, который и завершит окружение республики, отрезав ее от Каспия и лишив возможности через Красноводск и Баку сообщаться с центром. Пальцы на горле, вот это что, прибавил он, для пущей ясности слегка стиснув свою длинную шею пальцами правой руки. Полторацкий кивнул: душить будут, ты прав. Сказал еще Хоменко, что связь событий показывает отменную подготовку бутады. Первое: Фролов двинулся в Кизыл-Арват, а ему вслед из Асхабада сразу же послан был эшелон… им прапорщик один командовал, некто Худоложкин… Второе: Фролова в Кизыл-Арвате бьют… и сам он, кстати, навряд уцелел, обронил Хоменко, внимательно взглядывая на Полторацкого. У тебя точные сведения, тот спросил. Хоменко усмехнулся одной стороной рта: сведений пока нет, есть голова на плечах. Из той западни мышь не выскочит. Когда ты мне позвонил, Полторацкий сказал, я о нем сразу подумал… его в живых нет, я понял… Жаль его. Тотчас сощурил глаза Хоменко и голосом, сразу ставшим скрипуче-сухим, объявил: о тех душа болит, кто смерть принял… и еще примет, сказал он и со странным всхлипом потянул в себя душпый воздух. Пустая затея с этой комиссией. „Не будет толка, ты совершенно зря едешь“. — „У меня свои соображения“, — вспылил Полторацкий и ускорил шаг. Но никакого труда не составляло долговязому Хоменко его догнать. Догнал, обнял за плечи и шепнул: „Небось, солнышко головушку напекло, а, Паша? Какой горячий!“ — „Тут и без солнца печет“, — буркнул в ответ Полторацкий, вполне, однако, миролюбиво. Хоменко, засмеявшись, сильно сжал ему плечо. „Эй! — схватил его за руку Полторацкий. — Ты потише, медведь… Тебе шуточки, а меня потом к костоправу поведут“. — „Терпи… Паша“, — голосом, вдруг зазвеневшим, проговорил Хоменко, и Полторацкий, на полшага выйдя вперед, с удивлением заглянул ему в лицо. Как ни в чем не бывало улыбнулся Хомепко: „Чего воззрился?“ — „Да так…“ — с неопределенным выражением сказал Полторацкий. Было затем короткое молчание, после которого продолжил Хоменко, что в Кизыл-Арвате, судя по всему, к приезду Фролова готовились… И третье: попытка асхабадского Совдепа послать ему в помощь отряд провалилась с изрядным треском. Железнодорожники настроены были решительно против Фролова и, стало быть, против всех, кто его поддерживает. Да и вообще, разве во Фролове все дело, был он, не, был, а бутада все равно бы ударила. Он, Хоменко, знает совершенно точно, что отряд, собранный Совдепом, разоружили на станции Безмеин. Как ни крути, а все сходится к тому, что перед нами заговор, объявление войны и новый фронт, а потому любая чрезвычайная комиссия в подобных условиях — это проявление не столько слабости, сколько поразительного непонимания обстановки. Тем более странно, что такое непонимание исходит от Полторацкого, среди всего СНК всегда выделявшегося трезвым взглядом. Проговорив это, почтительный поклон изобразил Хоменко. Полторацкий улыбнулся: опять, упрямец, свернул на свое. Не желает признать, что неоспоримые достоинства трезвого взгляда чреваты немаловажными недостатками. Ибо всякий здравый смысл, а уж тем более облеченный неограниченными полномочиями, поневоле угнетает воображение, позволяющее угадать скрытые и еще не проявившиеся в действительности возможности. „Вот за такой возможностью я и еду, Лексеич“, — сказал Полторацкий, на что Хоменко с сомнением покачал головой. Что же до заговора, то тут, кприскорбию, сомнений нет. Его, Полторацкого, вчера поздно вечером встретил на Самаркандской бывший подполковник и сосед Павел Петрович Цингер и не один: был с ним юноша, Павел Петрович называл его мичманом, был некто, в темноте так и оставшийся невидимым, и собственной персоной был еще… Полторацкий умолк, выжидательно глядя на Хоменко. „Ну? — нетерпеливо спросил тот. — Дразнишь, что ли?“ — „Ты догадайся, коли ты у нас следственная комиссия“. — „Зайцев?“ — „Догадливый… Гуляет себе Иван Матвеевич по Ташкенту! Но с Цингером, мне показалось, не вполне в ладах“. — „Вот так, — тяжко вздохнул Хоменко. — А я как раз вчера данные получил, что Иван Матвеевич из города отъехать вскорости должен. Будто бы с одним старогородским сартом в Фергану собирается. — Он помолчал и спросил как бы между прочим и даже отвернувшись — Задержать не мог?“ — „Скажи спасибо, что они меня… ее задержали, — усмехнулся Полторацкий. — Этот мичман мне просто пулю в лоб и никаких разговоров! Да и Зайцев крепко помнит, что приговор я ему подписывал. Тоже ведь белая гвардия в контра, а не добрая нянюшка. Как и в том письме, предлагал вчера Павел Петрович Советской власти уйти подобру-поздорову, в противном же случае грозил гражданской войной и неминуемой катастрофой. Асхабад, он сказал, это первый урок… или нет: урок, он сказал, получит Фролов, только вряд ли сможет им воспользоваться… Асхабад — это предупреждение, он именно так выразился“. Хоменко выругался и рукой махнул. „Сквозь пальцы они все у меня ушли… сквозь пальцы, — сокрушенно вымолвил он и растерянно глянул круглыми, птичьими, с желтыми малярийными белками глазами. — Я ведь еще после той… после первой асхабадской бутады почуял, что без ташкентской белой гвардии не обошлось… Да я тебеговорил… Брать надо было их — и Корнилова, и Кондратовича, и Борисова, и этого твоего подполковника… Брать и разбираться. Невиновен — ступай на все четыре. А виновен — отвечай по всей строгости! У революции своя законность — революционная. И до тех пор, пока мы не поймем это… пока не подчинимся неумолимой логике борьбы… пока поисками улик и доказательств будем подменять решительное действие — вокруг нас все время гореть будет! Понял? — грозно спросил Хомепко. — Я тебе говорю не случайно… Ты мягкость свою спрячь, ты ее никому не показывай, не время сейчас, Паша! Ты понял, о чем я… и о ком? — помедлив, со значением вымолвил он. — Ведь ты небось уже и у Леппы был. Единый фронт налаживал за своего офицерика…“ Последние слова выговорил Хоменко почти с ненавистью. Полторацкий же, как бы вовсе ие замечая его вдруг вспыхнувшею лица, отвечал ровным голосом, что у Леппы не был, но сегодня, действительно, в трибунал собирался, чтобы с ним повидаться и вместе с ним спасти человека от смерти. Тут ошибка вышла, и цена ей — жизнь. „А!“ — отмахнулся презрительно Хоменко, и Полторацкий ощутил, что теперьбросило в жар его самого. Но он сдержался. „Ты погоди, не маши… Пойми, Лекссич, — жизнь! Невинного человека губим. Я к Леппе не успею… может, ты, а?“ — тронул он Хоменко за руку. Тот ее отдернул тотчас и громким шепотом в лицо Полторацкому выпалил: „Я поеду… И этому Леппе все скажу… Я ему скажу, чтобы он свой особое мнение знаешь куда засунул?“ — „Мнение, — упрямо пригнул голову Полторацкий, — есть мнение. Оно либо есть, либо его нет“. — „А время? Время сейчас какое, ты хоть чуешь? Ты хоть понимаешь, что с этой своей комиссией ты вообще… — тут он осекся, поскреб подбородок и искоса взглянул на Полторацкого. Тот усмехнулся. — Время, брат, такое, — словно спохватившись, с излишней твердостью заговорил Хоменко, — что у него про всю нашу жизнь свое мнение… Оно-то и есть самое главное!“ — Время тяжкое, ты прав, — откликнулся Полторацкий. — Но я думал… думал вот о чем: что людям свойственно не только щадить, но и оправдывать себя… свою слабость, жестокость… даже низость свою и ту может оправдать человек, ссылаясь на тяготы времени. Ему говоришь: что ж ты так? А он только плечами пожимает: я бы рад, да время нынче такое! Чепуха это! У времени, Лексеич, своего содержания нет. Как мы живем, что думаем, что делаем — тем время и наполняется. И если оно жестоко— значит, это мы жестоки были… Не оно — мы! Всякая ссылка на время — это попытка уйти от ответственности, вот это что такое, я думаю…» Слова Полторацкого, надо полагать, совершенно определенные чувства вызвали у члена следственной комиссии, и чувства эти ясно отражались на его лице, постепенно приобретавшем выражение холодного недоумения. Наконец, нетерпеливо поморщившись, Хоменко сказал: «Пустые твои рассуждения, Павел. В Асхабаде уже рвануло, и я тебя уверяю… они, — ткнул он большим пальцем себе за спину, — рассуждать не будут!» — «И ты… ты считаешь, что разницы между нами нет никакой?»— резко остановившись и глядя прямо в черные, круглые, близко к утолщенной переносице посаженные глаза Хоменко, спросил Полторацкий. Хоменко взгляда не отвел и сказал с подчеркнутым спокойствием: «Я считаю, контрика твоего шлепнуть следует, и дело с концом. Я этому посодействую как могу, будь уверен». — «Ты не смеешь…» — выговорил с трудом Полторацкий. «Именно посодействую, будь уверен!» — даже с торжеством повторил Хоменко, и глаза его вспыхнули. Обеими руками схватив его за плечи, прокричал Полторацкий: «Не смеешь!» — «А ты на меня не крича», — сощурившись, отвечал Хоменко и, сильным движением оторвав от своих плеч руки Полторацкого, повернулся и пошел прочь, громко стуча сапогами по паркету.