Изменить стиль страницы

– Нет, понимаю, – упрямо процедил он.

– Да нет, Руперт, – спокойно возразила я, – потому что только очень глупый человек может так думать. А ты выглядишь совсем не дураком.

Он продолжал сверлить меня глазами, сжав маленькие кулачки.

Я прочертила ножом на столе линию:

– Поди сюда, Руперт. Я хочу тебе кое-что показать.

Он колебался, но любопытство пересилило, и он с дерзким видом неохотно, но подошел ко мне.

– Что? – спросил он.

– Видишь эту линию?

– Конечно. Я не слепой. – Он произнес это нетерпеливым тоном, как взрослый разговаривает с ребенком. Я уже поняла, что в этом девятилетнем ребенке есть и зрелость, и способность размышлять, но неуправляемая и требующая дисциплины и контроля. Я знала, что угрозами его не направишь в нужное русло – только убедительными доводами.

Я прочертила полоску поглубже.

– Руперт, – сказала я, – если ты живешь по эту сторону полоски, а другой мальчик – по другую, это значит, что ты хороший, а он плохой?

– Что за глупый вопрос.

– Вот именно, это глупо, правда? Но всего лишь такая же черта отделяет нас с тобой друг от друга. Вот ты называешь меня янки, а сам называешься южанином.

– Но янки отняли папины деньги и сожгли наш хлопок на пристани в Дэриене.

– Но ведь это была война. На войне люди должны делать то, что им приказывают.

Он подумал.

– Хотите сказать, – спросил он, – что им пришлось это сделать?

– Конечно, так же как вашим солдатам-южанам приказывали убивать наших людей.

Его глаза задумчиво сузились:

– И вы ненавидите южан?

– Разумеется, нет. Я знаю, что южане делали так потому, что считали, что это правильно, так же как и солдаты Севера.

– Но и те и другие не могли быть правы одновременно.

– Верно, не могли, но каждый считал правым себя. Поэтому, как видишь, никого из них нельзя винить больше, чем другого.

Я сложила свою салфетку.

– А теперь я хочу посмотреть, что это за Семь Очагов. – Я сказала это очень обыденным тоном. – Не покажешь мне ваши окрестности?

Я не спеша направилась к двери, чувствуя, что Маум Люси и Марго смотрят, как поступит он. Минуту он стоял неподвижно, но, когда я взялась за ручку двери, была вознаграждена, увидев, как он нагнулся, слегка покраснев, и поднял свою салфетку. Он положил ее на стол и, засунув руки в карманы, зашагал за мной.

Ободренная взятием первого препятствия, я не тешила себя мыслью, что это окончательная победа. На самом деле я отдавала себе отчет в том, что, возможно, полностью завоевать сердце этого мальчика вообще невозможно. Хрупкий, с темными глазами, он напоминал мне молодого олененка, готового сорваться с места при малейшем неосторожном движении; и поэтому во время прогулки по плантации я старалась не говорить ничего необдуманного, чтобы не рисковать уже достигнутым успехом. Я говорила с ним так, словно мы были с ним ровесниками. И когда я задавала ему вопросы о плантации, то с удовольствием отметила, что отвечает он быстро и умно, и заметно было, что он польщен тем, как внимательно я его слушаю. Я поняла, что этому мальчику не хватает человека, с которым он мог бы свободно поговорить, как это часто бывает с ребенком, который растет в окружении одних взрослых.

Мне хотелось побольше узнать об этом месте, так как дневной свет лишь подтвердил мое первое, ночное впечатление. Дом утопал в огромном количестве деревьев – дубов, кипарисов и лавровишен, – которые росли так густо, что их могучие стволы, казалось, корчились в муках от того, что буйный подлесок глушил их корни. Один раз в тусклом проблеске солнечного луча, которому удалось проникнуть в просвет густой листвы, я увидела змею, абсолютно неподвижно гревшуюся на гнилом бревне.

С любопытством я разглядывала дом и решила, что он такой же странный, как и все тут. Высоко поднявший свои башни, с узкими длинными окнами, глубоко сидящими в кирпичных стенах, он вполне мог служить крепостью. Снова я задумалась, что заставило первого Ле Гранда бежать и укрыться в этом темном месте, в этом темном доме. Теперь, как и все в этом печальном краю, он казался заброшенным и запущенным. Веранда осела, полы на ней не подметались много дней, и в одном из ее углов, куда упал случайно лучик солнца, нежилась, не опасаясь быть потревоженной, ящерка с раскосыми яркими глазами.

Перед домом в беспорядочном ковре невырубленного подроста и оплетенный душителем-плющом протянулся на четверть мили, до самого Пролива, сад. За ним была сооружена стена, которая, как объяснил Руперт, преграждала путь воде во время разлива. Он также сообщил, что полоса ноздреватой земли между стеной и водой – это трясина. Негры называли ее Мари-де-Вандер Лейн и утверждали, что в темные ночи молодая женщина в белом, стоная и ломая руки, бродит по ней.

За Мари-де-Вандер, за водной гладью, расстилались болота, как и всюду в этих краях, природа здесь была необычайно красива. Пока мы с Рупертом стояли, обозревая этот пейзаж, черные и белые птицы, которых Руперт назвал водорезами, с криками носились над болотом, встряхивая перьями, когда они касались воды, на которую опускались в поисках пищи. Дальше расположилась стая древесных ибисов, которые своими могучими клювами подняли невероятную трескотню, а потом я даже ахнула от восхищения. Одинокая птица с нежно-розовым оперением опустилась на отмели и стала длинным клювом вылавливать из воды мелкую рыбешку, украшая болотную зелень изысканным цветом своих перьев. А Руперт, презрительно фыркнув при виде моего восторга, сказал, что это всего лишь старая колпица, которая по красоте даже не сравнится с голубыми цаплями.

Затем мы отправились на ту часть плантации, что находилась за домом и расстилалась, насколько мог охватить глаз. Несомненно, Семи Очагам принадлежала огромная площадь, потому что сады уступали место хлопковым полям, которые в свою очередь тянулись до самой стены леса, видневшегося уже на горизонте, а там, у реки, я увидела почвы, предназначенные для рисовых посадок, перерезанные множеством каналов. Но они были пересохшие и потрескавшиеся и заросли тростником.

На всем лежала печать запустения и заброшенности. Сады буйно заросли сорняками, на плантациях торчали давние скелеты хлопковых стеблей, а рисовые поля выглядели так, словно их не возделывали уже много лет. А заглянув на рисовую мельницу, я обнаружила там ржавое и разломанное оборудование и рядом – пустой, заброшенный амбар.

Руперт дернул меня за рукав.

– А вот бараки рабов, – сказал он. – У моего папы было столько негров, что все эти бараки были забиты ими, пока проклятые янки… – Он осекся.

Я проигнорировала его упоминание янки и стала рассматривать жилища рабов. Я впервые в жизни видела их, и все, что я о них знала, было почерпнуто мною из бесценной книги миссис Стоу и из северной прессы. Однако такими я себе их и представляла. Это была убогая колония на краю плантации, состоявшая из примитивных хижин с одним или двумя помещениями, сложенных из земляного бетона, который Руперт называл „табби“, и с приплюснутыми к земле каменными печками. Все они пустовали, кроме одной, где жили Вин и еще два, как сказал Руперт, „черномазых“ – Сэй и Бой.

Недалеко я увидела еще один дом, он стоял поодаль, будто считал для себя недостойным слишком близкое соседство с убогими бараками, и был устроен значительно лучше. Руперт объяснил, что до войны это был домик надсмотрщика, а теперь в нем живет Таун. Когда мы подошли к нему, я увидела двух темнокожих малышей, играющих на крыльце, а в дверях стояла темнокожая женщина, пристально смотревшая на меня черными глазами.

Старая Мадам завтракала в столовой, когда мы вошли в дом, но была так поглощена едой, что не заметила нас. Сент-Клера и его жены не было видно – но еще не пробило девяти. Наверное, они поздно встают. Я слышала, что это принято у южан.

Руперт привел меня в классную комнату, пыльное, захламленное место в задней части дома, где стояли заброшенно стол и два стула. На них, так же как и на полу, толстым слоем лежала пыль. Даже бумаги на столе были запылены, а в углах пауки сплели огромные паутины.