Приложил ко рту берестяную дудочку — подарок красноармейца, душевного друга Михея — и попробовал выдувать легонько мелодию. Легонько, совсем тихо — выдувалось неплохо, но стоило подуть сильнее — жалейка начинала хрипеть.
— Хороший был мужик дядя Михей! Хорошие пел песни.
Возня, сдавленное фырканье послышались за амбарной стеной. Это братья Ромкины пробрались к амбару и запели:
Часовой солдат завозился на чурбаке, цыкнул, топнул на них:
— Пошли отсель, шалыганы! Вот стрелю теперь, как ведено по уставу, — будете знать!
Ребята убежали.
«Ничего, погодите, надерет вас вечером отец — тогда запоете…» — со злорадством подумал Ваня. Ромкин порол своих вороватых сыновей каждый вечер — для порядка.
Вскоре появился сам Ромкин с отцом Илларионом и Офоней Борисовым.
— Слышь, служивый! Открой нам амбар-от. Страсть охота Ваньку Караса поглядеть — што он за такая стал птица?
— Не положено! — угрюмо отвечал солдат. — Ежли вы без пароля, без начальственного позволения — тогда без разговору должон я в вас стрелить!
— Ой, ой! — заторопился Ромкин. — Ты обожди! Нам сами их благородие, господин штабс-капитан, позволили. Давай, отпирай амбар-от, он в моем, поди, доме или нет?
Солдат, ворча, отодвинул засов, и вся компания, нагибаясь, проникла в амбар. Офоня Борисов угодливо держал керосиновую лампу, а кривобокий пегобородый Ромкин с толстым батюшкой ходил вокруг пленника.
— Што, Ваня, не глядишь на нас? — спросил поп. — Или стыд тебя одолел?
— Была мне нужда глядеть на вас, мироедов! — раздался суровый ответ.
— Гляньте-ко, мужики, — сказал Ромкин, — большевичок у нас Ванька-то, истинно большевичек! Комиссар! Ну-ко я его! — И он сильно пнул мальчика в бок. Тот повалился на пол.
— Вот я вас! — застучал прикладом часовой. — Не своевольничать мне тут! Тебя бы так-то стукнуть. Убирайтесь живо! Насмотрелись, поди!
Полупьяный батюшка протрубил еще на прощанье:
— Уйми, Ваньша, гордыню! Вот отдерут тебя батогами на миру, тогда, истинно говорю тебе, отвратишься ты от богомерзких своих комиссарских дел. Не верю я в столь глубокую твою порчу. Одумайся!
Они ушли.
«Поди-ко, ночь уже», — подумал Ваня, услыхав, что снаружи, перед амбаром, стали меняться часовые. Прежний был дядька неплохой: он все сидел, ворочаясь, на чурбаке, смолил, видно, цигарку да гудел что-то под нос. А новый оказался ретивый: ходил, ходил перед амбаром, а когда Ваня попросил его:
— Дяденька, скажи, времечка сколь? — злобно рыкнул:
— Я те не пономарь на колокольне, часы-те возглашать, мизгирь красноармейский!
— Эх-хе! Бывают же люди…
Как поп-то сказал? «Отдерут батогами на миру…» И пущай дерут. От него они крика больше не услышат. Пущай дерут. Что толку от их дранья? Все равно не ихняя правда будет.
Что-то зашуршало у наружной стены амбара, и Ваня услыхал легонький короткий тройной стук. Подошел к стене, тоже стукнул три раза.
— Ваньша, ты?..
— Санко, Санко! — обрадовался он. — Ой, Санко, миленький ты мой дружочек! А мне здесь беда худо. Тебя там не поймают?
— А темно! — тихо говорил Санко Ерашков, приникая к мерзлым бревнам. — Темно, кто увидит? Я тут огородом, незаметно, легонечко… Ох, Карас, Карас, как плохо, что тебя тамо заперли.
— А то хорошо! Да чего теперь, раз попался… Как дома-то? Мамка, тятька как?
— К вам, Ваньша, солдаты с офицером днем приходили, все в избе порушили. Тятьки-то дома не было — он еще, когда тебя арестовали, куда-то смылся, спрятался, а мамка, как увидела в окно, что колчаки идут, так сразу в холодную печку залезла и велела ребятам заслонку за собой закрыть. Они зашли да и давай штыками одежу, ящики, кровати пырять. Поди, и сожгли бы дом-от, да тут как раз солдат, что у вас живет, пришел, сказал офицеру: они-де, твои тятька с мамкой, не знали, что ты у красных служишь. Ушел, мол, куда-то да и пропал — поди узнай, где он бродит! Они и убрели обратно… Ну, так ты чего, Вань?
— Сижу вот за решеткой в темнице сырой… — невесело ответил Ваня. — Шут знает, что они со мной думают сробить.
— Убежать-то нельзя?
— Как убежишь? Солдат сидит.
— У меня, Ваньша, поджиг есть. Самопал. Помнишь, летом делали? Здорово палит. Давай я за ним домой сгоняю, селитрой с порохом заряжу, проберусь тихонько в ограду да как бахну у часового под ухом! Он со страху сомлеет, а я засов с амбара сдерну, да и кинемся с тобой драть. Поди-ко догони!
Ваня подумал, швыркнул застывшим носом:
— Нет, Сано, это навряд ли выйдет. Ведь точно, что поймают тебя. Вдвоем, конечно, веселей сидеть будет, да толку-то что от такого сиденья? Ты лучше бежи давай в наш красный полк, к товарищу Тинякову.
— О! Кто мне там возрадуется, интересно?
— Не мели-ко давай, а слушай. За Березовку иди, в сторону Лысьвы, там наши войска. Побродяжкой малолетним прикинься и пройдешь. А там уж товарища Тинякова ищи, начштаба по разведке. Найдешь — скажешь: так, мол, и так с Ванькой получилось, не смог он сам прийти, меня послал… Помнишь, нет, что на бумажке-то писал?
— Как не помню! Где сколь белых по избам стоит, Да сколь офицеров, да пулеметов. Это помню.
— А где какие позиции у них — тоже помнишь?
Ерашков зло сплюнул по ту сторону стены:
— Начищу же я тебе, Карас, ряшку, когда свидимся. Что я — совсем уж без ума, без памяти, что ли?
— Ладно, ладно! — успокоил его Ваня. — Некогда тут лаяться. Давай торопись, Сано. Сегодня иди. Домой забеги, хлеба возьми, да и пошел. У дедушки своего в Бородино переночуй, а с утра дуй в сторону Березовки.
— Так ведь он мне, поди-ко, Вань, не поверит, Тиняков-то твой. Заявлюся к нему: здрассьте! А может, я вражий белый лазутчик? Пришел к нему маленько пошпионить.
— А-атставить! Какой еще такой лазутчик? Ежли передашь все, как положено, — настоящий будешь красный боец великой революции! Товарищ Тиняков к награде представит. Малиновые галифе с кантом получишь. Правда, к ним представляют только наиотважнейших. Вроде меня. Но ты старайся. А чтобы у товарища Тинякова сомнений не было, что от меня задание имеешь, скажи ему при встрече так: «Клянусь честной разведчицкой праматерью, Акулиной-троеручицей». Он тогда сразу поймет.
— Ваньша, а может, лучше из поджига?..
— Ты чего это там сипишь, бесштанный комиссар? — послышался суровый голос солдата-часового, и загремел отодвигаемый засов.
Дверь скрипнула, солдат с фонарем просунулся внутрь амбара, поглядел на сгорбившегося в углу пленника. — Сма-атри у меня…
Ваня слышал, как друг Ерашков порскнул по огороду, по снегу, прочь от амбара, и ему стало так тоскливо и одиноко — хоть плачь. Да еще ударил ночной мороз снаружи такой, что бревнышки начали потрескивать, а в амбаре похолодало, мальчик стал коченеть. Спасибо старому солдату, сменившему ретивого, — принес во фляжке кипятку. Ваня погрел о посудину руки, похлебал горяченькой водицы. Стужа от этого показалась уже не так велика, и Ваня вздремнул на соломке. Во сне он видел товарища Тинякова верхом на штабной кобыле Буланке, Санка Ерашкова, вооруженного поджигом; на друге были огромные малиновые галифе — такие большие, что застегивались на блестящие пуговицы поверх плеч, образуя что-то вроде погон, а руки торчали из карманов; еще видел мамку — она то подплывала, то отходила вдаль, говорила слова, которых он не мог разобрать, и держала в руке заслонку от печи.