Кое-как позавтракав и собравшись, вышла на улицу, но повернула не направо, как пять лет подряд, а пошла прямо, к дороге, сама не зная зачем.

Раннее утро, но уже жарко, уже душно — предгрозовое томление продолжалось много дней, и, возможно, дождь так и не пойдет, не увлажнит землю, не прибьет проклятую пыль. Весь мир превратился в огромную раскаленную духовку; небо — яркая, почти белая раскаленная крышка.

Вот оно, то самое место. Наташа остановилась и несколько минут смотрела на асфальт, потом неуверенно скользнула взглядом туда-сюда — не ошиблась ли? Нет, место то. Вот здесь вчера ночью лежал Дик. И, наверное, где-то рядом упала его хозяйка.

Наташа огляделась по сторонам — не видно ли машин — потом шагнула через бордюр и вышла на середину дороги. Наклонилась и внимательно осмотрела асфальт.

Здесь по дорогам не ездят по утрам поливальные машины, весело разбрызгивая воду и наполняя воздух мимолетной сыростью. Дождя ждут уже много дней. А дворник Толян конечно же не моет дорогу с мылом.

Наташа снова вспомнила, как бедный Дик лежал тут, умирая, бедный пес, разрезанный почти пополам, истекающий кровью — так много крови…

На дороге не было ни пятнышка.

Наташа тупо смотрела на асфальт, пытаясь подобрать разумное объяснение этому факту, но объяснения не находилось. Это вам не маленькое пятнышко на столбе — лужа крови. А дорога чистенькая, словно ее хорошенько помыли. Как это может быть, как…

Наташа вздрогнула — ей вдруг показалось, что кто-то стоит у нее за спиной, недобро глядя в затылок. Она обернулась — нет, двор пуст, если не считать прохожих, но они далеко и не смотрят на нее. Никого нет, но странное неприятное ощущение тяжелого взгляда осталось. Ей стало неуютно, тревожно. На секунду сложилось впечатление, что солнца на небе нет, все вокруг укрыто серыми холодными тенями, и ветер, который гоняет листья по дороге, не горячий до невозможности, а ледяной, пронизывающий, колючий. Наташа тряхнула головой, недоуменно глядя на резные платановые листья, съежившиеся от жары, прикоснулась ладонью к волосам на макушке, уже нагревшимся от солнца, смерила взглядом дорогу, уходящую вдаль неровной серой лентой (проклятая дорога! — теперь совершенно осознанная мысль).

Иллюзия исчезла, но тревога осталась, даже усилилась, перерастая в уверенность, что сейчас произойдет что-то, потому что она знает, знает…

Позже Наташа не желала себе признаться в том, что убежала с дороги, промчалась через двор так, словно за ней гнался кто-то очень страшный, и остановилась только за домом, чтобы (ее не было видно?) отдышаться.

Ничего не происходит.

Заходившие в этот день в павильон покупатели оставались ею недовольны — Наташа работала не то чтобы плохо, но как-то невесело, двигаясь словно во сне, бледная, потерянная, держа бутылки так, что они могли вот-вот выскользнуть и разлететься вдребезги на блестящем полу. Одна из постоянных клиенток даже с тревогой спросила, не заболела ли Наташа, и ей пришлось повторить вопрос несколько раз, чтобы та его услышала.

В обед павильон пустовал, и Наташа, подсчитав деньги в кошельке, сбегала на другой конец площади и купила карандаш и небольшой дешевенький блокнот. Обслуживая редких покупателей, она, согнувшись над кассовым столом, сосредоточенно рисовала, стараясь выбирать из роившихся в голове неясных образов нужные, но получались какие-то непонятные обрывки, иногда даже вообще невозможно было понять, что изображено на тонком листе — хаос густых карандашных штрихов. Почти не прерывалась, только отрывала использованный лист, рассеянно роняла его на пол и набрасывалась с карандашом на следующий. Заходившие в павильон люди наблюдали за ней с любопытством, и некоторым даже приходилось окликать ее, чтобы привлечь внимание к своей персоне.

Такого с ней раньше не было никогда. Это нельзя было назвать вдохновением, это был скорее голод, хищная голодная страсть, когда от вида пустого листа даже становится дурно. И она знает. Она все знает о чистых листах, о том, что на них должно быть и как должна быть расположена каждая линия, чтобы рисунок был живым, чтобы он заключал… заключал в себе что-то важное. Некая сила, что до сих пор лишь сонно зевала в ней, теперь проснулась и требовала выхода. Подошел какой-то срок, это можно было сравнить со вступлением в половую зрелость, когда все становится иным и открываются запретные тайны. Наташа чувствовала легкий холодок восторга. Дед не прав, она рисует не глупые картинки. Она будет рисовать. Но одной способности недостаточно. Надо работать. Работать.

И дорога.

А что дорога?

К вечеру поток покупателей из тонкого ручейка превратился в полноводную реку, и блокнот пришлось отложить. Она почти не стояла на месте, бегая от кассы к полкам и обратно. Минералка, «Алиготе», водка, «Мускатель», «Славянское», водка, водка, «Альминская долина», красный «Крымский», водка, вода, мороженое, «Приморское», водка, водка, водка… Кошмар, и куда в такую жару в народ лезет столько водки?

Во время небольшого перерыва, когда в магазине не было никого кроме двух мужичков изрядно потрепанного вида, которые плотоядно разглядывали аккуратные ряды бутылок, тихо пререкаясь между собой, Наташа разобрала брошенные на пол рисунки и обнаружила, что извела почти весь блокнот. От карандаша, который она купила вместе с маленькой точилкой, осталась половина. Собрав листы, она охнула — весь пол за столом был усыпан обрывками бумаги и карандашными стружками. Придется подметать.

Большинство изрисованных листов она сразу скомкала и выбросила — испорченная бумага, ничего больше. Остальные разложила перед собой, внимательно разглядывая. Пейзажные зарисовки, какие-то обрывки, чьи-то лица. А это…что-то странное, смутно знакомое и из каждой серой черточки, которые составляли рисунок, тянуло таким омерзительно-страшным, что при взгляде на него, Наташу затошнило, и она поспешно сжала лист в руках, сминая врисованный в белое безумный образ.

На последнем листке было изображено лицо мужчины. Красивое лицо. Примесь восточной крови. Небольшая бородка. Немного странная форма носа. Длинные темные волосы, но прическа аккуратная и кажется старомодной. В принципе, в портрете не было ничего особенного, он казался бы почти фотографическим, только глаза полностью затушеваны, и взгляд черных дыр придавал лицу хищную жестокость и безжизненность, и лицо казалось маской, надетой на что-то темное и безликое, выглядывающее только из глазниц.

Она не знала человека, которого нарисовала ее рука, она его никогда не видела, но отчего-то посчитала, что портрет нарисован абсолютно точно. Особенно глаза…

Наташа отложила портрет в сторону, но потом спрятала в сумку — ей казалось, что глаза из густых карандашных штрихов видят ее из любой точки, и это раздражало ее.

Позже она позвонила Наде и попросила ее рассказывать ей все, что еще удастся узнать о дороге.

* * *

— А это удобно? — снова спросила Наташа и крепче вцепилась в поручень, когда троллейбус лихо подбросило на очередном ухабе. Водитель в прошлом был гонщиком, не иначе, — троллейбус мчался под уклон на угрожающей скорости, дребезжа всеми составными частями, и пассажиров отчаянно швыряло вперед-назад. Помимо убойного запаха разнообразных продуктов парфюмерной промышленности смешанного со стойким, невзирая на употребление этих самых продуктов, запахом пота, в салоне стояла страшная жара — троллейбусная печка работала вовсю, явно перепутав времена года.

Надя страдальчески закатила глаза — мол, откуда ж вы такие деликатные беретесь?!

— Чего тут неудобного?! Зайдешь, картины посмотришь бесплатно, пока мы с Сергеичем будем работать. Ты когда в музее-то последний раз была?

— Давно, — признала Наташа и показала подошедшей контролерше проездной. Надя и Сергеич небрежно махнули удостоверениями.

— Это чьи? — заинтересовалась контролерша, протискиваясь поближе.

— Наши, — дружно ответили представители массмедиа, и Сергеич грозно потряс камерой, которую вез без всякого чемодана или сумки — на «Борее» на три камеры полагался только один чемодан и никакой сумки. Надя с пресно-деловым лицом добавила: