Изменить стиль страницы

Возвращаясь, прошел по Косовской, где в маленькой "кафане" в морозные, ветреные ночи осени 1939 года мы с братом Андреем несколько раз слушали

536

Сергея Франка ("и больше всех любил я в те ночи темные золотые, ночные фонари…"). Стоит кафана. Та ли? Не та ли?

Скука, страшная, мертвящая, безжизненная скука всего, порожденного социализмом. Абсолютно достоверное доказательство его дьявольщины. Белград пронизан этой скукой (которую я почувствовал уже при первом соприкосновении с социалистической Югославией в нью-йоркском консульстве, получая визу).

Вечер – неожиданный по своей радостности и уюту – у двоюродного брата Зорана М[илковича]. Пишу это, а через улицу в доме богословского общежития богословы поют свои сербские песни. Только Церковь, только то, что хоть как-то связано с ней, – свободно от этой дьявольской скуки, звучит, пахнет, светится "благодатью".

Звонил Л. и так остро почувствовал, как мне ее не хватает . Мишке плохо… Завтра – последний день в Сербии.

Белград. Пятница, 26 сентября 1980

Сегодня с утра поездка по окрестностям Белграда. Сначала на Авалу: памятник неизвестному солдату. Потом в монастырь Раковица. На Авале десятки автобусов со всех концов Югославии. Надписи вроде "Путь Тито, наш путь…" Создание постепенно этого унылого коммунистического [серого культа]…

Антипод: женский монастырь. С нами молодая игуменья Евгения. Все "классично". Опущенные глаза, походка, тихий голос… Но в душу закрадываются сомнения. Не о ней, конечно. Она, по-видимому, безупречна в этой классике. А обо всем этом стиле. Нагромождение икон, в большинстве своем – ужасных, в церкви. Твердокаменная верность форме , этому абсолютному единообразию типа… Уход не столько от мира, сколько от этого мира, во имя другого, прежнего мира с его архаичностью, непромокаемостью, отсутствием всякого "проблематизма"… Не знаю, не знаю. С одной стороны, восхищение этим всесильным – для этих монахинь и им подобных – "антиподом" дьявольскому уродству и серости социализма. А с другой – чувство, что антипод этот – в этом виде – бессилен, обречен. Разрушь форму – и ничего, пожалуй, не останется…

После обеда визит к о.Василию Тарасьеву, сыну о.Виталия, моего первого в жизни "законоучителя" (в 1929 году). В красном подряснике, заросший, хромой… Ужасающий беспорядок эмигрантской квартиры. Седая мать с гниющими ногами. Больная матушка. Сын, так очевидно обрекший себя на то же "напрасное служение" (service inutile Montherlant'a), на которое обрек себя отец… Все это патетично . Ни одного вопроса, только поток напряженного рассказа об этом служении, об этой атмосфере тонущего корабля с капитаном, остающимся до конца на мостике. Все – из романа Достоевского, все как-то раскалено, напряжено и так очевидно – безнадежно… Тут верность и России, и золотому сну "белого" героического Белграда. И отцу, и этому одиночеству и обреченности… Поехали в церковь. Боже мой, в каком ужасающем она виде, облупленная, грязная, так ясно вся – пережиток, в этом новом социалистическом Белграде. Уезжаю с чувством жалости и неловкости: точно прикоснулся к какой-то трагедии, помочь которой нельзя, но которая требует чего-то… Когда о.Василий, хромой, тучный, вел к автомобилю под руку свою едва двигающую-

537

ся мать, покрикивая на нее – и вместе с тем с такой любовью, хотелось плакать. Духовная красота этой, по-человечески рассуждая, неудачи.

Вечером – под Воздвиженье – всенощная в женском же монастыре Введения, в Топчидере. Патриарх, хороший хор. Но служба беспорядочная, как бы поверхностная. Мало народа в церкви. Патриарх простился со мной очень ласково. Потом трапеза – опять с молчаливыми, с потупленными взорами, монашками.

Завтра рано утром – отлет в Нью-Йорк, через Лондон. Хочется домой, но и, как всегда, печаль разлуки с чужой, ставшей на минуту своей , жизнью. С Белградом, который для меня просвечивает детством и молодостью и который, как черной пылью, покрыт бездонной печалью и скукой своего пакостного социализма.

Вот уеду, и из этих десяти дней вырастет что-то одно и единое, и они претворятся в еще один пласт, образ, неистребимую пометку на памяти – как Галилея и Фавор, Финляндия, Венеция, Рим, Аляска. Может быть, бесконечная, бездонная тишина садов этих женских монастырей. Может быть, больные мать и сын, слитые в ставшем для них всей жизнью безнадежном подвиге, может быть, еще что-нибудь – последние слова сегодняшнего Евангелия: "Доколе свет с вами, веруйте в свет да будете сынами света…"1.

Нью-Йорк. Среда, 1 октября 1980

В первый раз с начала лета один в нашей нью-йоркской квартире. Из Белграда вернулся поздно вечером в субботу 27-го. Погрузился в семинарские дела, лекции. Вчера, как всегда, бесконечный прием студентов. Телефоны. Вчера вечером обалделые, с головной болью, проводим с Л. вечер у телевизора, смотря комедии…

Война между Ираном и Ираком. Нехорошее, злорадное чувство: удовольствие от этого взаиморазрушения. Как все это – прежде всего – глупо!

Читаю воспоминания Мирча Элиаде ("Les promesses de 1'йquinoxe"2 , 1907-1987). Детство и студенческие годы в Бухаресте entre des guerres1 . Интеллектуальная жажда, поиски смысла жизни, история религии, все это с каким-то неслыханным "нажатьем педали", пафосом, "запоем"… Но вот что поражает: тут и мистерии, и орфизм, и отъезд на три года в Индию для изучения йоги, тут все – кроме Православия . О нем ни одного слова, как будто его нет, как будто оно не имеет, не может иметь никакого отношения к этим исканиям. Когда-то, при встрече, Элиаде сказал мне, что его вера – это вера "румынского крестьянина", что богословия он не знает… И вот всю жизнь пишет о богословии других религий, создал целую школу, в свое понимание религии вгоняет – de facto – и христианство, знает все о малейшей индусской секте, а богословие его "веры" остается вне поля интереса … Не знаю – пока что прочел полкниги, может быть, дальше он что-либо и скажет о своей вере. До сих пор – ни слова…

1 Ин.12:36.

2 "Обещания равноденствия" (фр.)

3 между войнами (фр.).

538

Четверг, 2 октября 1980

Перед отъездом в Syosset на малый синод. Вчера вечером лекция о храме и "храмовом благочестии". В связи с этим – мысли о судьбе Православия. Торжество сейчас – в богословии и в благочестии – монашеской линии. В Сербии все, что возрождается, связано с покойным о.Иустином Поповичем и его двумя молодыми учениками – о.Амфилохием и о.Афанасием. Повсюду – патристика. Меня беспокоит отождествление этой линии с Православием. Это уже не pars pro toto1 , а выдавание ее за само "toto"2 . В Америке – редукция Православия к иконам, всяческому "древнему" пению и все к тем же "афонским" книгам – о духовной жизни. Торжествует "византинизм", но без присущего ему космического охвата. Я не могу отделаться от чувства, что все это прежде всего своего рода романтизм . Любовь к этому образу Православия, и любовь потому как раз, что этот образ так радикально отличен от образа современного мира… Бегство, уход, сведение Православия к себе, защита его всевозможными "рогатками".

Для меня крайне знаменательно то, что повсюду, где эта линия торжествует, как-то выпадает Евхаристия, причастие . И это значит – чувство, опыт Церкви , и опыт ее, который сейчас нужнее всего. "Евхаристическая" Церковь сама себя опознает как "в мире и не от мира". Монашеская линия Церковь – приход, соборность и т.д. – "отдает" миру сему, только личное противостояние ему и уход из него (внутренний) являет как "православный" ответ и путь. Монашеская линия, как это ни звучит странно, "обмирщает" Церковь, так что уходить надо не только из "мира", но и из нее…

Молодые богословы в Сербии строчат диссертации – и все, почти без исключения, о паламизме, о спорах XIV века, о всяких dii minores3 этого движения. Словно ничего другого в Православии нет. Иосиф Вриенний или – из ранних – Евлогий Александрийский и вечный Максим. Не Церковь , не ее жизнь и не вызов этой жизнью – миру, а только вот этот духовный гнозис… Еще шаг – и психологически, если не догматически, мы в дуализме, манихействе.