Изменить стиль страницы

— Я помогу тебе.

— Разожги плиту.

Она резала сало, хлеб, крошила огурцы, накладывала на тарелку маринованные грибы. А он стоял на коленях и щепал лучину от толстого соснового полена, подкладывал её в плиту, потом ободрал с березового кругляка бересту, поджег. Береста затрещала, свернулась, начадила пахучим дымом. Он держал её в руке и любовался тем, как она разгорается. Марина Остаповна с улыбкой наблюдала за ним, за его детской игрой с огнем.

— Я и не слышала, как ты подъехал, — сказала она, когда он наконец сунул бересту в плиту.

— А я пришел. — Он встал, вытер руки платком. — Ты знаешь, Маринка, придется тебе переводиться… Неловко мне как-то перед этим… Волотовичем… Понесла его сюда нелегкая! Как он тут?

— Переводиться? — переспросила она, раскладывая ломтики сала на сковороде. — Куда?.. Нет… Не хочу. Мне здесь хорошо.

— Хорошо? — насторожился он.

— А почему мне должно быть плохо?

— А если мне…

— Если ты стал таким трусом… я буду приезжать к тебе! Он захохотал.

— Ну и отчаянная же ты, Марина! Тебе всё — море по колено. Завидую я твоему характеру! Но не в трусости дело — пойми.

Он достал из кармана пальто бутылку вина и отнес в первую комнату, стал там прибирать со стола ученические тетради.

Поставив сковородку на плиту, Марина Остаповна тоже прошла за ним, хотела ему помочь, но взгляд её упал на газету, и лицо сразу стало серьёзным, хмурым.

— Артем, скажи откровенно: ты знал об этом? — она показала на газету.

— О чем? — удивился он. — О фельетоне про Лемяшевича?

— Какой фельетон? — Он взял газету. — Где? Черт возьми, газету некогда просмотреть. Три дня мотаюсь по району.

Марина вышла перевернуть сало и через двери смотрела, как он читает фельетон, как недовольно хмурится. «Значит, не знал», — решила она с радостью и спокойно стала разбивать яйца над сковородкой с жареным салом. Сало брызгало, злобно шипело, под сковородкой гудел огонь.

Артем Захарович уже понял, что все это может кончиться неприятностями, и, вспомнив свой разговор с заместителем редактора, мысленно выругал и себя и Стукова. Однако о разговоре этом решил никому ни слова, а потому, подойдя к двери, сказал Марине:

— Да, какие-то дураки пересолили.

— Значит, ты не знал?

— Первый раз слышу и вижу.

— Хорошо, что ты не знал.

— А почему ты, собственно говоря, так растревожилась? Из-за кого? Из-за Лемяшевича? Странно. Фельетон, конечно, дрянь… А вообще этого выскочку давно пора проучить…

— За что?

— Как за что? Да о том, что тут написано, — он хлопнул ладонью по газете, — ты же сама мне рассказывала.

— Ах, вот что! Значит, ты врешь, что не знал, это твоя работа.

— Ну, знаешь!

— Но я не могла рассказывать про школу, про доски! Это же клевета!

— С каких это пор ты стала адвокатом Лемяшевича?

— С каких? — Она стояла, удивительно спокойная, прижавшись спиной к печке, сложив на полной груди белые красивые руки. — С тех самых, когда узнала, что он — настоящий человек.

— И мужчина? — с иронией спросил Бородка.

— И мужчина! — серьёзно, со злостью ответила она, и глаза её блеснули гневом; она почувствовала себя оскорблённой и уже не могла остановиться; не могла простить обиды. — И мужчина, если хочешь знать! Не тебе чета!

Он зажал в горсть газету, шагнул к ней, схватил её руку, больно стинул.

— Марина! Если узнаю — не жить вам обоим!

— Это ты можешь, — ответила она, вырвав руку и отходя к двери. — Счастье, что твоя власть не идет, дальше одного района.

— Марина! Я серьёзно! — ударил себя кулаком в грудь Бородка.

— Да и мне надоело шутить.

— Пожалеешь, Марина!

— Нет. Не пожалею. Чего мне жалеть?

— А-а, ты уже вот как! Вот ты как встречаешь меня!

— Как заслуживаешь.

— Три года был хорош… Ладно!

Он сорвал с гвоздя пальто, накинул на плечи, нахлобучил на голову шапку, однако не спешил выходить — смотрел на нее. А она стояла, прижавшись к косяку, спокойная, величественная, и не трогалась с места. На сковороде горела яичница, сильно пахло чадом.

— Глупый ты, Артём..

— Понятно. Ты нашла умнее. Но мы еще посмотрим, кто из нас окажется более умным.

— Ты никого, кроме себя, не хочешь видеть. Ты любуешься только собой, живешь для себя.

— А ты для кого?

Он протянул руку к щеколде и еще раз оглянулся, надеясь, что она задержит его, но Марина по-прежнему стояла не двигаясь, и взгляд у нее был чужой и враждебный.

Он хлопнул дверью так, что стекла зазвенели. Но на крыльце остановился и снова ждал, что она выбежит, вернет его назад. Она не вышла. Он плюнул, выругался и пошел в МТС, где оставил свою машину.

А Марина Остаповна, залив сгоревшую яичницу водой и выбросив нарезанные огурцы и грибы в помойное ведро, заплакала — впервые за много лет. Давно уже она не плакала, и эти неожиданные слезы разволновали её еще больше. Она долго не могла успокоиться и сердилась на себя за такую слабость. «Девчонка! Дура! Перестань! Из-за чего ты ревешь?» Она сама не знала, чем вызваны эти слезы, эта женская печаль. Конечно, не тем, что поссорилась с Бородкой, что он по сути оскорбил её. Такие оскорбления её мало трогали, тем более в устах Бородки. Она ведь тоже не комплименты ему говорила! Так откуда же эти слезы, это тяжелое настроение?

Лемяшевич, как всегда, пришёл в школу за полчаса до начала занятий. Обычно в такой ранний час, кроме нескольких учеников младших классов из дальних хуторов, никого ещё не было. Но в то утро школа уже вся гудела. Он хотел было зайти в десятый класс, но услышал свою фамилию, догадался, о чем там идут такие горячие споры, и, почувствовав неловкость, прошел мимо. В учительской первым его встретил Орешкин. Он словно подстерегал его под дверью, потому что, как только Лемяшевич показался на пороге, сразу протянул ему руку.

— Дорогой Михаил Кириллович, мы возмущены до глубины души. Всем коллективом… Это не только на вас поклеп, это поклёп на всех нас. Мы пишем коллективно письмо. Вот!

Все преподаватели были в сборе, отсутствовал один Данила Платонович. Они тепло и искренне приветствовали директора: все поднялись со своих мест, жали ему руку, кто молча, кто вслух выражая свое сочувствие.

— Скажите нам, где они, эти свистуны, и не свистеть им больше! — серьёзно, даже сурово пошутил Ковальчук. Жена его, Майя Любомировна, как бы присоединяясь к мужу, приветливо кивнула головой и ласково улыбнулась. Лемяшевич ни разу не видел, чтоб она улыбалась в его присутствии, и даже не решался из-за её неприступного вида делать ей замечания по работе.

Марина Остаповна пожала руку по-мужски, крепко, без слов. Последней несмело подошла техничка Даша и заплакала. Её слезы и то, как встретили его преподаватели, их искреннее возмущение взволновали Лемяшевича.

— Товарищи, не слишком ли много шуму из пустяков? Все это не стоит выеденного яйца. Вздор…

— Нет, не вздор. Здесь престиж школы, престиж коллектива. И мы не можем молчать! А? — горячо возразил Орешкин.

Его поддержали другие.

— Какой же это вздор, когда вы помогли мне пол починить, чтоб дети не простужались, а они вон что пишут: за водку доски продавали. Чтоб им!.. — уже забыв про слезы, возмущалась Даша.

— Вы нас не отговаривайте, Михаил Кириллович… Мы недостойны были бы звания советских педагогов, если б промолчали! — Последние слова Павел Павлович произнес, повернувшись к жене.

Лемяшевич пожал плечами. Его радовала такая сплоченность коллектива, хотя и смущали высказанные по его адресу похвалы.

— Пишите дальше, Ольга Калиновна, — решительным тоном сказал Орешкин, когда Лемяшевич прошел в директорский кабинет — маленькую комнату рядом с учительской, — На чем мы остановились? — Орешкин ходил по учительской, засунув руку под пиджак и поглаживая сердце. — Пишите: «…Таким образом, мы рассматриваем этот фельетон как клевету на честного советского человека, организатора и руководителя…»

— Коммуниста, — подсказал Ковальчук.