Изменить стиль страницы

— …и вот этот поэт с огромным вдохновением и талантом воспевал в своих стихах любимую. Прекрасней её нет во всем мире! Очи её как глубокие прозрачные озера, как звезды… Как первые лучи солнца её взгляд… Уста её… С чем только не сравнивал он её уста! Как напев чудесной флейты её голос… И все это выражено было с такой силой, что нельзя было не верить, и все верили: любимая поэта — самая красивая женщина на земле. Прочитал эти стихи шах, властитель страны, и призвал к себе поэта. «Слушай, поэт, — сказал шах, — у меня сто тридцать жен, их красота затмевает солнце, ибо мои сатрапы по всей стране искали для меня самых красивых девушек. Однако о прекраснейшей из моих жен я не могу сказать и десятой доли того, что ты написал о своей любимой. Какая же это должна быть красавица! Покажи мне её!» И поэт вынужден был привести к шаху свою возлюбленную. Властитель увидел обыкновенную девушку и, конечно, разгневался. «Ты лжешь, поэт! — крикнул он. — Где та красота, о которой ты поешь! Твоя любимая — обыкновенная, простая девушка. Ты лжец!» Но поэт ответил: «Властелин, чтобы увидеть все очарование моей любимой, нужно посмотреть на нее моими глазами…»

Лемяшевич где-то раньше читал эту восточную легенду, правда в несколько другом варианте, и не обратил тогда на нее внимания, но сейчас слушал Данилу Платоновича с интересом.

— Вот что такое красота! Если любишь, не только любимая кажется самой прекрасной, весь мир становится прекраснее, — весело заключил Данила Платонович.

Ребята все как-то задумчиво и радостно вздохнули, потом засмеялись, заговорили, стали шутить.

— Такой нос, как у Кати, — кому он покажется красивым!

— Или твой язык?

— У языка — другая функция!

— Павлик Воронец тоже пишет стихи своей девушке. Павлик, прочитай.

Ученики разбрелись по классу, и Лемяшевич, чтоб его не увидели и, чего доброго, не заподозрили в подслушивании, поспешил уйти.

Он думал потом об этой беседе. В чем секрет того, что с человеком, который в четыре с лишним раза старше каждого из них, ребята охотно беседуют на любые темы, даже такую, как любовь? А вот ему, молодому педагогу, они ни разу не задали подобного вопроса, хотя он, кажется, делает всё, чтобы завоевать их доверие. Правда, он может гордиться, что ученики его уважают, может быть даже любят, но все же не оказывают такого доверия, как Даниле Платоновичу. Иначе почему на комсомольских и других собраниях, когда он к ним приходит, эти толковые и остроумные юноши и девушки выступают так сухо, официально, неинтересно? И напрасны его попытки расшевелить их, заставить говорить о том, что их больше всего волнует. Он вспомнил диссертации своих коллег на темы о формах комсомольской работы в старших классах, и ему становилось обидно за них — как бескрыло и сухо они писали! Как мало в этой области педагогики живого опыта жизни и как много еще прописных истин, казенщины и ненужной парадности!

Жизнь, практика ставила перед бывшим, а возможно, и будущим диссертантом тысячи самых неожиданных вопросов, но не на все давала ответы…

У Шаблюка Лемяшевич застал Наталью Петровну, Она сидела все в том же кожаном кресле и, держа в руке блюдце, с детским любопытством следила, как с чайной ложечки стекает янтарный мед. Она не так любила его есть, как вдыхать медовый аромат и любоваться его удивительным цветом. Увидев в дверях Лемяшевича, она поспешно поставила блюдечко на стол, отодвинула подальше, выпрямилась и нахмурилась. Лемяшевич подошел к ней первой, протянул руку. Она нехотя, равнодушно подала свою, не пожала его руки, не проронила слова привета. Это её нарочитое невнимание уже не на шутку обидело Лемяшевича. Он молча отвернулся и, хотя они виделись в школе, поздоровался с Данилой Платоновичем, который сидел на табуретке у печки и подбрасывал в нее дрова. В печке весело разгорались смолистые поленья, стреляли искрами. В отсветах бледного пламени лицо старого учителя казалось восковым, на нем глубже проступали морщины.

Лемяшевич придвинул вторую табуретку и сел рядом.

— Пожалуй, пойдет снег. На западе снеговые тучи, — сказал он первое, что пришло в голову; разговор часто начинают с погоды.

— Пойдёт, — сказал Данила Платонович. — Мои барометры предсказывают, — он кивнул на барометр, висевший на стене, под большим портретом военного — его сына, и на свои ноги.

Наталья Петровна поднялась и стала завязывать теплый платок.

— Я пойду.

Данила Платонович с удивлением посмотрел на нее.

— Почему?

— Я забыла… Мне надо зайти к одной больной.

— К кому?

Она на миг смутилась, видно вспоминая своих больных.

— К дочке Ивана Хмыза, у нее воспаление легких. Данила Платонович, тяжело поднявшись и встав против неё, как бы загораживая дорогу, укоризненно и ласково, как говорят детям, сказал:

— Неправда это, Наташа.

У Лемяшевича больно сжалось сердце: так бывает, когда без причины обидит человек, которого ты уважаешь. Он не мог больше сдержаться, вскочил.

— Я знаю — Наталья Петровна хочет уйти из-за меня! В таком случае уйду я. У нее больше прав…

Данила Платонович остановил их движением рук.

— Зачем вы обижаете меня, старика?

— Вас? — удивились они оба.

— Садитесь, — приказал он.

Они стояли. Тогда он повторил еще более властно:

— Садитесь!

И они послушно сели, как школьники, каждый на свое место.

— Вы меня простите, — после долгой паузы заговорил Данила Платонович. — Я старый человек, я имею право спросить… Скажите мне: что вы не поделили? Почему невзлюбили друг друга, даже не познакомившись как следует? Если б я не знал Наталью Петровну так давно, не знал всей её жизни, то мог бы подумать, что вы старые знакомые и… старые враги. При всем своем жизненном опыте, не могу понять… Хорошие люди… делают одно дело — и вдруг такая неприязнь. Почему? Я хочу, чтоб мои друзья дружили между собой… Есть такой хороший закон!

Лемяшевич взглянул на старика, на Наталью Петровну, приветливо улыбнулся.

— Я сам не понимаю, Данила Платонович… Не понимаю, почему Наталья Петровна меня невзлюбила. Я с радостью протягиваю ей руку самой искренней дружбы, — и он сделал движение, как бы в самом деле собираясь протянуть руку. Но Наталья Петровна не шевельнулась, она сидела, не глядя на него.

— Наташа! — укоризненно окликнул её Данила Платонович.

— Мои симпатии и антипатии от меня не зависят. Вы знаете — я хорошо отношусь к людям… Но директор с первого дня неважно себя зарекомендовал… в моих глазах… Я не могу прощать человеку, разрушающему то, что я создаю… Я борюсь с пьянством, а вы…

— Что я?

— Вы сами знаете…

— По-вашему, я — второй Волкович? Пьяница? Да? Сколько раз вы видели меня пьяным? Один раз в сельпо… Да, выпил, напился, черт возьми, по глупости! Так я сам себя за это казню!

Данила Платонович стоял между ними и поднял руки, как бы желая заключить их обоих в одни объятия.

— Друзья мои, обидно мне за вас. Что это вы как дети… Удивляюсь, как вы не поймете друг друга. Наталья Петровна, ты отлично знаешь, что это неправда. Это — наивная ложь… Зачем ты выдумываешь, с какой целью?

Наталья Петровна вдруг взглянула на старого учителя и грустно улыбнулась.

— Вы нас мирите, как маленьких детей. А мы не ссорились. Пожалуйста, — и она протянула Лемяшевичу руку.

Должно быть, ей хотелось поскорее покончить с этим неприятным разговором. Пожимая руку, она посмотрела ему прямо в глаза, и вдруг лицо её залилось таким румянцем, что Лемяшевич в свою очередь смутился. Почему? Что с нею? Она отошла к книжному шкафу и стала выбирать книжку.

Больше об этом они не сказали ни слова. Лемяшевич и Данила Платонович заговорили о школьных делах. Наталья Петровна, снова усевшись в кресло, рассматривала том энциклопедии. Лемяшевичу очень хотелось узнать, что её там интересует, но он не решился спросить и продолжал сидеть против открытой печки, где гудело уже довольно яркое пламя.

На кухне хлопнула дверь, вскоре бабка Наста принесла газеты и журналы.