Изменить стиль страницы

Около шоссе роют могилы. Попался под руки огромный рулон толстой финской, наверно, оберточной бумаги. Завертывают мертвых бойцов в эту финскую бумагу и кладут в братскую могилу.

…Генерал Лященко Николай Григорьевич вспоминает, как воевал под Гатчиной. Говорит про финнов, что вояки они как были, так и есть храбрые. Но в этих боях выяснилось, что они исключительно чувствительны к обходам. Как проткнул, вышел им в тыл – теряются!

Не спит третьи сутки, как и все. Говорит, что все-таки требуется часок поспать, и посмеивается над своим огромным ростом.

– Разве это для меня кровать? – показывает на стоящую в домике узкую финскую койку. – Найдите мне какую-нибудь получше, я же теперь – мэр этого населенного пункта! Или, в крайнем случае, хоть табуретку под ноги приставьте!

Он подписывает донесение и так тяжело опирает на карандаш свою огромную усталую руку, что карандаш скрипит.

…Приходит моряк, офицер связи, докладывает о взаимодействии. Корабли тралят мины, идут к Койвисто и с минуты на минуту уже начнут обстрел побережья в тылу у финнов…

Еще один блокнот заполнен показаниями пленных финнов, офицеров и солдат, с которыми я несколько раз на протяжений этих дней разговаривал. У каждого свои оттенки в ответах на мои вопросы и в то же время общее для всех чувство растерянности. Что когда-нибудь все это на Карельском перешейке начнется, знали и жили в напряженном ожидании этого и в то же время не представляли себе, что все это произойдет так стремительно. Ждали чего-то похожего на сороковой год и, успокаивая себя, мерили теми, прежними мерками. Отсюда отразившаяся в ответах на мои вопросы общая для всех и с каждым днем все большая ошеломленность происходящим.

Первые четыре или пять дней моей корреспондентской работы на Карельском перешейке со мною вместе, в одном «виллисе», ездил Александр Борисович Столпер, с моей помощью добившийся для этого редакционной командировки от «Красной звезды» и оказавшийся прекрасным фронтовым спутником. Он уже было уехал с киногруппой в Сталинград снимать среди сталинградских развалин «Дни и ночи», но, оставив всех остальных работать там, вернулся в Москву и потребовал от меня, чтобы я помог ему съездить куда-нибудь на фронт. Заявил, что он не может, не чувствует себя вправе снимать военную картину, хотя бы несколько дней перед этим не подышав воздухом фронта, не представив себе, что же все-таки это такое – ощущение человека, побывавшего под огнем.

Я сначала пробовал отшутиться и говорил ему, что у меня бывали поездки – и довольно длинные, – когда я так ни разу и не попадал под огонь. Взять хотя бы последнюю – на Второй Украинский фронт, ездил две недели, а под огнем не был. Но Столпер уперся и стоял на своем: пока не съезжу на фронт, не могу снимать картину!

Когда начались события на Карельском перешейке, его уже поджимали сроки работы, и он со своей, не без труда добытой командировкой от «Красной звезды» смог пробыть на Карельском перешейке, как я уже сказал, только четыре или пять первых дней.

Но в соответствии с заранее выраженным собственным желанием под огнем ему за эти четыре-пять дней побывать все-таки удалось. И несколько раз. Да и вообще там, на Карельском перешейке, было на что посмотреть, особенно человеку, впервые попавшему во фронтовую обстановку. Картины развороченной нашей артиллерией второй полосы финнов, до которой успел добраться Столпер, местами по масштабам разрушения были прямо-таки апокалипсическими.

Столпер уехал в Сталинград снимать картину, а я, довезя его обратно до Ленинграда и передав оттуда по телефону корреспонденцию под названием «Вторая полоса», вернулся на Карельский перешеек.

Братья корреспонденты после отъезда Столпера подтрунивали надо мной. Столпер был человеком штатским, знаков различия не носил, фигура у него была мощная, вид представительный, да еще вдобавок его сопровождал молодой подполковник – я. Словом, во время нашей поездки Столпера два или три раза принимали не то за какого-то наркома, который торопится лично убедиться в результатах действия наших сверхмощных калибров не то за какого-то академика по бетону, а меня считали сопровождающим его офицером для поручений и соответственно этому и обращались с нами обоими. Кстати сказать, думаю, что эта тогдашняя поездка на фронт помогла Столперу сделать через много лет фильм «Живые и мертвые» – на мой взгляд, лучший из всех сделанных когда бы то ни было и кем бы то ни было по моим вещам.

В день взятия Выборга недалеко от него я встретил Всеволода Вишневского, в кустарничке около шоссе, у полевой рации. Уже не помню, что это была за рация, батальонная или полковая, и по какому поводу ее развернули около самого шоссе. Да и заметил я ее именно из-за Вишневского. Среди сгрудившихся вокруг рации связистов и офицеров в полевом обмундировании и пилотках выделялись синий морской китель и морская фуражка Вишневского. Он коротко сунул мне руку и, сидя на корточках, продолжал неотрывно записывать радиопереговоры в лежавший на колене толстый блокнот. Левую руку он держал возле уха, чтобы лучше слышать. Наверно, уже давала себя знать та тяжелая гипертония, которая вскоре после войны свела в могилу этого казавшегося здоровяком неугомонного человека.

Во время перерыва в радиосвязи случившийся здесь же наш общий товарищ фотокорреспондент «Правды» Яша Рюмкин оттащил Вишневского от рации и со словами: «Когда еще и где вас вместе снимешь! Имейте совесть», – щелкнул нас с Вишневским рядом на пустынном в это мгновенье повороте шоссе.

Вопреки предсказанию Рюмкина нас с Вишневским потом еще много раз снимали вместе. Снимал и Рюмкин. Но это все были уже писательские заседания, где мы то и дело оказывались через одного или рядом. Тот случайный снимок на Выборгском шоссе, по правде говоря, куда дороже.

Вишневский вернулся к своей вновь заработавшей рации, а я, проехав по шоссе, свернул на объезд и, оставив там машину, прошел еще чуть дальше, где саперы делали другой, более основательный объезд вместо этого, временного. За эти десять дней я много раз сталкивался с результатами работы саперов, а с самими саперами так ни разу толком и не удалось поговорить. Попросив разрешения у саперного капитана отвлечь двоих из его солдат от работы, я начал разговор с ними прямо тут же, стоя, положив блокнот на планшетку.

Поговорили мы всего две или три минуты. Выемку, через которую саперы делали улучшенный объезд, накрыли артиллерийским огнем финны. Налет был короткий, всего несколько снарядов, но какой-то очень уж неожиданный и поэтому убойный. Когда, перележав его, я поднялся на ноги, в выемке лежали убитые и раненые. Прямым попаданием разнесло в щепы грузовик с саперным имуществом, стоявший в самой выемке.

Один из двух саперов, с которыми я разговаривал, лежал в нескольких шагах убитый, и при этом так убитый, что лучше не глядеть в ту сторону, где он лежал. Второй, легший на землю рядом со мной, вместе со мной поднялся и стоял бледный, не отходя от меня, может быть, ожидая, не буду ли я спрашивать у него и дальше. Но спрашивать дальше у меня не хватило духу, и я пошел обратно к своему оставленному на первом объезде «виллису».

Через час или полтора после этого я был уже на улицах взятого Выборга. Он горел. Недалеко от въезда в город на углу большой улицы полыхал писчебумажный магазин. Не то в него попал снаряд, не то его рванули минами сами финны, но в памяти явственно остались расшвырянные по улице взрывом кипы бумаги и картонные папки.