Изменить стиль страницы

– Почему перестал?

– Так, неприятность у меня с ней вышла.

– Ну вот что, – говорит комиссар, – мы должны получить в Ташкенте самолеты, я тебя пошлю за самолетами, а неофициально даю тебе две недели, чтоб ты по дороге добрался до жены, выявил ваши неприятности.

Я отвечаю – не хочу к ней ехать.

– Почему?

– Потому же, почему аттестат перестал высылать.

А он говорит:

– Я твое глупое заявление насчет аттестата отменил, она продолжает получать по аттестату, как получала, так что поезжай. Увидишь все на месте.

Я поехал. Приехал в районный центр, сошел с поезда. До села десять двенадцать километров. Уже вечер. Думаю, куда пойти. Хотел узнать, где переночевать и как завтра добираться. Захожу к начальнику районной милиции. Он на месте. Представился ему. Он говорит: «Здравствуйте, рад вас видеть. Ваше командование телеграмму дало, что вы приедете, мы уже знаем». В общем, встречает меня очень хорошо. Говорит:

– Куда же вам добираться двенадцать километров ночью? Утром дадим вам лошадку, и поедете. А заночуете у меня.

Пришли к нему. Жена, его собрала на стол и даже спиртик поставила, а сама ушла в другую комнату. Сидим с ним, пьем. Пьет он подходяще, и я тоже. Но я ему ничего не говорю, сижу спокойно. Тогда он сам говорит:

– Ты, однако, скрытный человек, ничего мне не объясняешь.

– А что мне объяснять, – говорю, – мы сегодня только познакомились.

Он говорит:

– Все равно я про тебя все знаю. За твое здоровее, чтобы у тебя все хорошо было! У меня к тебе одна просьба, обещай что выполнишь.

Я говорю: как же я могу заранее обещать?

– Нет, – говорит, – обещай заранее.

Выпили еще.

– Ну, обещаю, – говорю. – Что дальше?

– Прошу тебя, – говорит он, – делай с ней, со стервой, все, что хочешь. Побей ее, поучи, но только к тебе одна просьба: чтобы у меня в районе было без смертных происшествий. Дай слово.

Я уже считал, что дал слово, пришлось подтвердить.

– Хорошо, – говорит. – Теперь давай будем спать.

Утром дал мне лошадку, и я поехал. И приехал.

А дело, оказалось, было так. Жена моя была у них на квартире, снимала комнату у его матери. А он, учитель, тоже приехал туда, эвакуированный. Где-то был в другом месте, а приехал туда. Вдовый, с сыном. А у нас двое детей. Старший сын одиннадцати лет и младшая – девочка.

Я когда подошел к их дому, сын мой увидел меня из окна и бежит навстречу. Я спрашиваю: где мама? Мама, отвечает, на работе – она работала на лесозаготовках, – придет, говорит, вечером.

А сам, встретив меня, как я уже после узнал, побежал к его сыну – они с его сыном приятели были – и говорит ему:

– Мой папка приехал, наган у него вон какой! Сейчас он твоего папку постреляет.

Тот к своему отцу в школу. Отец закрыл класс и, не возвращаясь домой, пошел прямо в районный центр – только его и видели. Так я его и не встретил.

Мой сын после этого во вторую смену в школу ушел. А моей дочки дома не было. Оказывается, она лежала в детской больнице.

Я сижу жду, сижу жду. Приходит жена уже вечером.

– Здравствуй.

– Здравствуй.

– Ты меня не признаешь? – говорит.

Я говорю:

– Молчи.

Она говорит:

– Я с ним после того письма, как тебе написала, больше не жила. Все это ошибка. Кого хочешь спроси, я с ним больше не жила. Я тебя люблю.

Я говорю:

– Молчи.

Она говорит:

– Ну, бей меня, что хочешь со мной делай.

Я ей говорю:

– Молчи.

Она молча собрала на стол. Пообедали.

К дочке в больницу я съездил, а все остальное время дома сидел, ничего не делал. У меня было всего пять дней времени. С ней не спал. Только на четвертую ночь не выдержал. И в последнюю ночь тоже.

Она мне в последнюю ночь говорит:

– Ты простил меня или нет?

Я говорю: нет, не простил. И уехал».

– И вот я вас прошу, товарищ старший батальонный комиссар, написать ей письмо от меня, чтобы она почувствовала.

– Чего же вы хотите? – спросил я у майора. – Как вы сами-то думаете дальше жить?

– Я не знаю, товарищ старший батальонный комиссар, как дальше жить. Я ей верю, что она с ним уже не живет, что ушла от него. Мне так и люди сказали. Но мне тяжело это вспоминать.

– Так что же я должен написать вам?

– Не знаю. Вы в стихах написали, вот вы и мне напишите.

– Но все-таки что же написать? Что вы сами-то думаете? Я напишу, а потом вам не понравится.

– Мне поправится. Вы только напишите. Вот вам блокнот и карандашик.

– У меня свой карандаш есть.

– Да нет уж, вы моим.

Ложусь. Начинаю писать. Только начал, майор поворачивается и говорит:

– Товарищ старший батальонный комиссар.

– Ну?

– Вы вот ей что напишите. Напишите ей, какая она стерва, чтобы она почувствовала. И в то же время, что я люблю ее и прощаю.

Я так и написал. Не так, но в этом смысле. Писал долго, старался.

Прочитав письмо, майор прослезился, тряс мне руку.

– Не забуду вам этого. Теперь она должна почувствовать. Вы, товарищ батальонный комиссар, очень мне помогли. – И, уже не возвращаясь к разговору о том, что у них произошло с женой, стал рассказывать, как он ее любит и какая она хорошая. Как будто этим написанным мною письмом закончен какой-то один кусок жизни и начат другой.

Утром, проснувшись, вижу, как он сидит, свесив ноги полки, и аккуратно переписывает письмо.

Через полчаса Ташкент. Меня встречает полковник Дерман и мы прощаемся с майором на утренней холодной привокзальной площади…

Второй дорожной записью были стихи «Слепец». Я начал писать их в поезде, а кончил ночью на пароходе, когда переправлялся из Красноводска в Баку.

На видевшей виды гармони,
Перебирая хриплый строй,
Слепец играл в чужом вагоне
«Вдоль по дороге столбовой».
Ослепнувший под Молодечно
Еще на той, на той войне,
Из лазарета он, увечный,
Пошел, зажмурясь, по стране…

Это был один из тех случаев, когда стихи оказываются частью дневника. По дороге к Красноводску в нашем вагоне появился старик с гармоникой, до этого, наверно, побывавший и в других вагонах.

Он был солдатом первой мировой войны, ослепнувшим от слезоточивых газов. Играл он разные песни, главным образом знакомые: «Раскинулось море широко», «Синий платочек», «Каховку», «Там вдали за рекой». И среди них одну незнакомую, должно быть, успевшую перекочевать через фронт с кем-то бежавшим из плена, самодельную, полуграмотную, но, как заноза, застревавшую в сердце, песню о немецкой неволе.

Старик, сам себе хрипло подпевая, играл все песий одинаково надрывно, похоже одна на другую, но эта – о немецкой неволе – ударяла в душу с какой-то особенной силой, словно все мы, слушавшие ее, были в чем-то виноваты.

В конце концов один из офицеров, возвращавшихся после госпиталя на фронт, не выдержал, запсиховал, заставил старика замолчать, а потом стал делиться с ним харчами. Поделились другие. И старик перебрался в следующий вагон.

Когда я писал стихи, у меня в памяти стоял не только это старик, но и последние фронтовые впечатления, увезенные в декабре с Западного фронта. Дымные, черные, покрытые пороховой копотью снега и освобожденные безрадостные деревни, пустыри, где ничего не было, кроме печных труб и обгорелых, раскиданных по снегу бревен…

Сердце щемило от предчувствия, что хотя вроде бы все хорошо и по сводкам, на Северном Кавказе мы успешно наступаем, не ждут ли нас и там те же горькие картины пепелищ?

О том, как я добирался дальше из Красноводска в Тбилиси, сохранилась короткая дневниковая запись.

…Из Красноводска в Баку летели на бомбардировщике СБ. Было очень холодно, и в то же время над Каспием стояла какая-то зимняя туманная морская сырость. Мы долго пробивались через облака, то высоко вверх, то шли вниз, до самой воды. Вода была унылая и холодная. В ней плавал лед. В конце концов мы обледенели и, промаявшись в воздухе около двух часов, еле живые от холода, вернулись в Красноводск, на тот же аэродром, с которого взлетали.