Изменить стиль страницы

Сухость красок – это потрясающе точно почувствовано. При всей лесковской живости, при всем очезримом безудерже его – есть какая-то бисерная точность в его рисунке. И горьковатая скребущая нота, как при сухом кашле.

О, в прежних вещах Лескова, в ранних романах его, хватало «влажности»! Когда фонтанирующие проповеди вдруг пробивали текст то самозабвенным обличением нигилизма, то самозабвенным же обличением охранительства. В тех взрывах голоса было что-то «рыдающее», что-то вязкое, вяжущее, словно увязал голос, и рад бы назад, да некуда…

С «Соборян» начинается овладевшее собой лесковское слово: сухая и точная вязь, сплетающая анекдотцы, манящая в лабиринт, а потом вдруг очерчивающая край бездны под ногами.

Это вот вечное русское упоенное скитанье духа на краю бездны и доходит до глубин сегодняшней читательской души. Сквозь все временности давно опростоволосившегося «нигилизма» и давно почившей «поповки».

4. С «ангелом» через пропасть

Можно бы и иначе назвать этот эпизод в жизни Лескова. С «дьяволом» в безопасность. Ибо договор с Катковым, с этим «дьяволом» русской словесности, купившим (и дорого купившим!) «Соборян», окрасил последующие несколько лет в странно-смешанный цвет «надежности», отдающей «благонадежностью», и бунта, подавляемого вынужденным смирением. Вошло ли в душу хоть что-нибудь от одиозного «катковизма», – мы это увидим, и увидим на примере одного из шедевров, переданных Лесковым в «Русский вестник» в самый разгар сотрудничества с Катковым: из самого текста куда более ясно, глубоко ли проникла раскаленная печать в лик плененного ангела, чем из всех внешних свидетельств и даже собственноручных лесковских писем этого периода. Однако после рукопожатия с Катковым все «порядочные двери» закрыты окончательно. Это уж печать! Учтем «внешние обстоятельства» – они существенны для нашей темы. Свободный талант, обласканный гонителями, – ситуация не менее драматичная, чем свободный талант, отвергнутый гонимыми. Это акты одной драмы: драмы независимого здравомыслия посреди безумства храбрых и безумства подлых.

Итак, берем обстоятельства внешние.

Во-первых, гонорары.

Двадцать лет спустя, уже прокляв и самый прах Каткова, Лесков скрупулезнейше отметит в наброске автобиографии, что именно Катков, «возвысивший» ему полистные выплаты и аккуратнейше все уплативший, вытащил его из долгов и оградил от нужды.

Отдельное издание «Соборян», подаренное автору, – того же плана благодеяние. Плата дьявола.

Во-вторых, служба. «Через Тертия» – к звездам: именно Катков просит за Лескова в Министерстве народного просвещения, а высокодипломированные сановники морщатся, решая вопрос о причислении к Ученому комитету министерства недоучившегося «губернского секретаря»; вместо чаемых двух тысяч годового оклада дают тысячу, – но все-таки причисляют, все-таки дают! И на десять лет есть у Лескова «фикс», к которому уже спокойнее может он прирабатывать. Хотя и от вицмундира, и от необходимости вставать при появлении их превосходительств его несколько тошнит.

Как, впрочем, и от необходимости иметь отношения с высокочтимым Михаилом Никифоровичем. Стилистический анализ всех (доступных мне) упоминаний о Каткове в текстах Лескова выдает какую-то непроизвольную, почти импульсивную «отшатывающуюся» судорогу. Прямых контактов минимум, все больше через посредников, при Каткове состоящих: через Любимова, Леонтьева, Щебальского. В письмах к ним – осторожная, опасливая, «зажатая» интонация (это у Лескова – зажатая! Можно представить себе, чего ему это стоит!): «Михаил Никифорова поручил…», «Михаил Никофорович пожелал…», «Михаил Никифорович обещал…» Главное же словцо: «Михаил Никифорович обласкал»…

Это словцо прямо-таки вьется вокруг фигуры Каткова в лесковских письмах, и не поймешь, чего тут больше: меткости в передаче катковско-го тона или собственной лесковской уязвленности, загнанной в иронию. «Михаил Никифорович нашел, что меня пустым мешком не били, и обласкал, как никогда не ласкивал…»

К самому Михаилу Никифоровичу в редких письмах Лесков обращается в подчеркнуто деловом, сухо-корректном тоне. По контрасту с этим тоном взятая со стороны обоюдная «ласковость», конечно, впечатляет. Еще более она впечатляет по контрасту с двумя-тремя прорвавшимися у Лескова определениями в письмах к третьим лицам. «Вредный». «Убийца родной литературы». «Отшиб последнюю способность сложить уста в улыбку».

Разрыв с Катковым произойдет очень скоро: в 1874 году, из-за романа «Захудалый род» («разошлись во взгляде на дворянство»). Чуть раньше Катков отвергнет «Очарованного странника» (и опять – через третье лицо: «Михаил Никифорович прочел… и после колебаний решил, что печатать… неудобно…»). Однако «Смех и горе» – пропустит. «Запечатленного ангела» – напечатает. «Запечатленного ангела»! – шедевр, немедленно признанный читателями, «игрушку», выточенную с такой изумительной тщательностью, что полвека спустя с легкой руки Измайлова пристанет к ней определение: «Василий Блаженный в письменности».

Расставание будет холодно. Катков скажет вслед ушедшему писателю: «Жалеть нечего: он совсем не наш».

Тринадцать лет спустя Лесков даст волю чувствам. Узнав о смерти своего старого благодетеля, он напишет издевательский некролог и пошлет в одну из главных газет. Тут даже не текст примечателен, не дерзкие и оскорбительные определения: «московский громовержец», «превосходительный трибун Страстного бульвара», «грамотный наследник Корейши (юродивого. – Л. А.) на Шеллингов ой подкладке» (Каткове молодости слушал лекции Шеллинга в Берлине). Такие дерзости в отношении Каткова не были откровением. Изумителен сам поступок Лескова. Ведь статейку его сослепу набирают в «Новом времени»! Редактор в отлучке, а кто-то из замов, не вчитавшись, отправляет памфлет в типографию – автор-то хорошо знакомый. Вовремя Суворин вернулся, перехватил: «Зачем набрали эту сумасшедшую вещь?»

Даже и мертвому не может Лесков простить «ласковость». Дело, наверное, не в том или ином конкретном редакторском решении. В конце концов, «Захудалый род» и продолжать не стал, когда «Русский вестник» прервал публикацию. Значит, не очень важно было? Но не вынести даже и воспоминания о том, как приходилось «складывать уста в улыбку». Как делал хорошую мину при плохой игре: мы разошлись с Михаилом Никифоровичем мирно, не подумайте чего другого. Однако «Запечатленного ангела» опять-таки Юрьеву предлагал, в «Беседу», и Каткову отдал – только когда Юрьев отверг. И с первых строк переписки с Иваном Аксаковым – жалоба: куда ж вы все меня толкаете!

Судьба испытывает Лескова то слева, то справа. Прикосновение к «Русскому вестнику» – клеймо в глазах прогрессивной России. И так ты еретик, и эдак. Нужны бешеные силы – остаться самим собой. Десять лет назад, когда Писарев убивал, отлучая от левого лагеря, – нужно было сохранить лицо. Теперь нужно сохранить лицо – в ласковых объятьях Каткова.

Когда «Запечатленный ангел» уже шагнул в мир со страниц катковского журнала, – Лесков объяснял: в журнале-де его прохлопали. Пустячок, мол, рождественский рассказец, как власти арестовали староверскую икону (запечатали ангела), тем более что в финале вся артель вернулась в лоно ортодоксальной церкви. Лесков полунамекал, что такой финал написан им не без давления нависшего редактора. А проскочил рассказ – «за их недосугом», «в тенях». Не буду докапываться, зачем было Лескову при таком их «недосуге» портить вещь фальшивым финалом, тем более что финал этот Лесков сохранил во всех переизданиях, – во-первых, финал вовсе не плох и не фальшив, но об этом ниже, а, во-вторых, дело тут вообще не в финале: гениальная глубина рассказа не измеряется ортодоксальными или антиортодоксальными линейками. Как говорится, не в том ересь. Мы драму писателя прослеживаем, его попытки говорить с людьми о жизни, когда вместо жизни у него то ортодоксию ищут, то еще и похуже чего. Еще бы: у Каткова печатается! Что хорошего может идти со Страстного бульвара?…