Изменить стиль страницы

Прервемся на секунду. Оценим интонацию. Достоевский не менее Лескова умеет быть в интонации коварным, и уж Лесков-то должен уловить пренебрежительную снисходительность и в этом: «кое-что… из текущей литературы», и в том, как строкою ниже Достоевский признает его, Лескова, читательский успех:

«Известно, что сочинение это многим понравилось здесь в Петербурге и что очень многие его прочли. Действительно, оно того стоит: и характерно, и занимательно! (Только-то? – Л.А.) Это повесть,, о том, как… раскольники, человек сто пятьдесят, целою артелью перешли в православие, вследствие чуда… Очень занимательно рассказано…» (Так и сквозит ирония. – Л.А.)

Ф.Достоевский начинает излагать содержание, попутно – и все в той же «коварной» манере – отмечая разнообразные удачи автора. В «запутанной и занимательной истории» о том, как «Ангел» был «выкраден обратно», он находит особенно выдающимися беседы раскольников об иконной живописи. «Это место серьезно хорошо, – хвалит Достоевский. – Лучшее во всем рассказе». Что же касается чудесного финала, то тут, – замечает Достоевский, – «автор не удержался и кончил повесть-довольно неловко».

Замечание вскользь: «К этим неловкостям г. Лесков способен^ вспомним только конец дьякона Ахиллы в его „Соборянах“…»

Вспомнили: «Поимка черта… чтобы мотивировать смерть от простуды…» Интонация, в какой это нам напоминают, знаменательна: это как бы само собой разумеется: Достоевский считает конец Ахиллы неловким, это «все помнят»… Косвенный знак, что он берет на себя полную ответственность за давешнюю рецензию на «Соборян».

Но это – кстати.

Далее следует рассуждение, чрезвычайно важное для главной позиции Достоевского: «Он (автор „Запечатленного ангела“. – Л.А.), кажется, испугался, что его обвинят в наклонности к предрассудкам и поспешил разъяснить чудо…» Следует пересказ эпизода с отклеившейся от лика ангела бумажкой; в отличие от иных критиков рассказа, Достоевский не ограничивается в этом вопросе беглым замечанием; Достоевскому эта тема дорога; он в нее углубляется; он ставит Лескову иронический вопрос: к чему ж тут радоваться: чуду распечатления или соскользнувшей бумажке? – «Отчасти и непонятно», в чем тогда смысл рассказа, и вообще возникает «некоторое недоверие к правде описанного…;».

Тут, конечно, не только интонация должна привести Лескова в ярость. Мы увидим далее, что именно замечание о чуде станет пунктом наибольшего полемического ожесточения обоих писателей. И не случайно. Здесь есть глубокая и существенная причина, хотя на поверхностный взгляд расхождение кажется пустячным и даже странным. В самом деле: Лесков, знаток «провинциальной тьмы», объясняет чудо элементарным физическим законом (бумажка отклеилась) – Достоевский же, возросший во всеоружии «светлых знаний», оскорблен таким сциентистским объяснением и внутренне склонен к чуду, хотя, как мы сейчас убедимся, не хочет в этом признаваться. Нет ли тут закономерности? Достоевский, всецело втянутый в ситуацию «культуры», ищет выхода в «безднах» и «пророчествах», в осознании чуда, тайны и авторитета. Лесков же, всецело погруженный в плоть, в реальную ткань и в конкретную «дурь» родного, допетровского, «докультурного», так сказать, народного слоя, – описывает этот слой как трезвый реалист и в чудесах не нуждается. Это-то расхождение и разводит так резко двух наших классиков. Вокруг этого-то пункта и начинается буря.

Легко заметить, что, излагая содержание лесковского рассказа, Достоевский, как и другие критики, выявляет в нем единственный аспект: столкновение «начальства» и «общества». Однако в отличие от других критиков, отпускавших по адресу начальства вполне символические и ни к чему не обязывающие либеральные вздохи, Достоевский мыслит очень цепко и очень точно. Его интересует во всей этой истории только один человек: православный архиерей. Тот самый, что отобрал у жандармов запечатленного ангела и поставил у себя в алтаре со словами: «Смятенный вид! Как ужасно его изнеявствили!»

Что же это такое! – возмущается Достоевский. «Архиерей, после такого неслыханного, всенародно-бесстыдного и самоуправного святотатства, которое позволил себе взяточник-чиновник… не в силах остановить (его. – Л.А.) от таких зверских и ругательных для религии действий… Неужели все это у нас могло произойти?… Неужели при сем местный архиерей не мог и не имел бы права поднять хоть палец в защиту святыни?… Можно ли с почтением отнестись к той церкви, в которой высшая духовная власть… так мало имеет власти?…»

В сокрушении от изобличенной Лесковым слабости православного иерарха, Достоевский сравнивает последнего с лютеранским пастором – пастырь человек деловой, он «встает пораньше, с первыми птицами, и идет к народу…» «А наши священники? – горестно вопрошает Достоевский. – Что об них-то слышно?»

«А наши священники тоже, говорят, просыпаются… Поспеют ли только вовремя?… О, конечно… добрых пастырей у нас много, – может быть, более даже, чем мы можем надеяться или сами того заслуживаем. Но все-таки, что же он стал бы тут проповедовать? (приходит мне иногда в голову, как светскому человеку, с делом незнакомому)[24]… Ведь мужики люди темные: ничего не поймут… Доброе поведение и добрые нравы?… Но какие же тут «добрые нравы», когда народ пьян с утра до вечера. Воздержание от вина в таком случае, чтобы истребить зло в самом корне? Без сомнения так, хотя… не слишком пускаясь в подробности, ибо… ибо все-таки надо принять в соображение величие России, как великой державы, которое так дорого стоит… Ну, а ведь уж это в некотором роде почти то же, что и «смятенный вид-с». Остается, стало быть, проповедовать, чтобы народ пил немножко только поменьше… Ну, а пастору, – возвращается к своей мысли Достоевский, – какое дело до величия России как великой европейской державы? И не боится он никакого «смятенного вида», и служба у него совсем другая. А потому дело и осталось за ним».

Этим сопоставлением Достоевский кончает статью. Чтобы почувствовать, насколько важная и острая в ту пору для русского сознания мысль о цене, которую надо платить за величие России, – советую читателю снять с полки роман Л.Толстого «Анна Каренина» (тогда же писавшийся), раскрыть главу 29-ю третьей части и вдуматься в рассуждение Левина о том, почему плохо работающие русские мужики хотят работать именно таким, странным, «им одним свойственным образом» и в какой связи этот странный образ действий находится с» призванием заселять и обрабатывать огромные пространства». Откликнется и Лесков на мысль Достоевского, именно – на самый эпатирующий аспект ее: на вопль о водке, – но откликнется нескоро. Через десять лет. В «Печерских антиках».

Пока же Лесков делает следующее: вскоре после выхода номера «Гражданина» со статьей «Смятенный вид» он через В.П.Мещерского предлагает газете «Очарованного странника».

Предложение отвергнуто.

Через две недели газете «Русский мир» появляется письмо псаломщика. Х.

Удар нанесен с должной хитростью: на статью «Смятенный вид» Лесков вроде бы не отвечает. Он «придирается» к опубликованным уже после нее в том же «Гражданине» заметкам Достоевского о картинах, отправляемых на венскую выставку живописи, и с ядовитой заботливостью поправляет Достоевского по поводу полотна Маковского «Псаломщики»: певчие-де искони в «официальных костюмах» не певали, а только в черных азямах. Псаломщик, подписавший письмо, благородно опасается, как бы через «неведующее слово г. Достоевского» не укрепилось неосновательное мнение насчет певческих ливрей. «Неведующее слово» есть, конечно, ответ на неосторожную саморекомендацию Достоевского, как «человека, с делом незнакомого», но ответ, в общем, не бог весть какой вызывающий. Крошечное письмецо «Псаломщика», тиснутое на бледной и слепой странице газеты «Русский мир» между петербургской хроникой («Выбросился из окна воспитанник учительского института Дмитровский и убился до смерти») и иностранной почтой («В Панаме свершилась революция, в силу которой президент Корреозо снова водворен на этот пост, движение совершилось без кровопролития»), вряд ли все это производит на Достоевского впечатление, и ңряд ли он стал бы отвечать на столь малозаметную реплику, если бы Лесков ею ограничился. Но через неделю Лесков обнаруживает в «Гражданине» новую соблазнительную мишень: повесть под названием «Дьячок». Написана эта повесть третьестепенным автором, Лескову вовсе не нужным. Нужен ему редактор, повесть напечатавший, – Достоевский. На сей раз письмо писано от имени «Свящ. П.Касторского» – псевдоним звучит трудноулавливаемой, но несомненной издевкой.

вернуться

24

3аметим эту кокетливую оговорку Достоевского: именно ее Лесков и «зацепит» для атаки.