Изменить стиль страницы

Пока что он еще и не Стебницкий. Он – «Н.Л.». Его знают: в Питере – Громека и Вернадский, в Москве – Евгения Тур и в Киеве – профессор Вальтер.

Еще его знают и помнят: мужики, купцы, предприниматели, негоцианты, инженеры, заводчики и прочие люди «коммерческой» России, среди которых он три года колесил и мотался в качестве представителя компании «Шкотт и Вилькенс», – за эти три года он изучил «нутро» Руси, раскинувшейся «от Черного моря до Белого и от Брод до Красного Яру».

Еще его знают и помнят – в Киевской казенной палате, где он просидел семь с половиной лет, пока не заразился «модной ересью» коммерческой службы.

Еще его помнят в Орловской уголовной палате, где он проскрипел пером два с половиной года, пока не переехал в Киев.

Помнят ли его в орловской гимназии, сказать трудно: он никогда не был хорошим учеником. Более того, он манкировал, отлынивал, получал переэкзаменовки и, в конце концов, бросил гимназию, не доучившись. И схлопотал клеймо «недоучки» на всю оставшуюся жизнь, что при переходе в нижний канцелярский чин вроде бы ничему не препятствовало, зато больно бьет по самолюбию пятнадцать лет спустя, именно – при выходе на «столичные брега». Всю жизнь Лескова жжет сознание, что он не кончил университета, его жгут этим и его противники, блистательные «теоретики», европейски подкованные интеллектуалы, чемпионы умственных ристаний, столь престижных в эпоху оживающего либерализма и прорезающейся гласности. Никакая позднейшая начитанность, ни антикварное библиофильство, ни знание старых книг, составляющих священный фундамент культуры, ни даже репутация книгочея-эксперта – ничто не смягчит беспощадности к Лескову «теоретиков» и его собственного беспощадного суда над собой, поздней горечи, что смолоду «не хотел учиться»… А он не хотел. Он больше любил драться стенка на стенку с саперными юнкерами «на Андреевском спуске».

Конечно, качества бойца пригодятся ему и в литературных бранях. Только вот в «стенке» стоять плохо получается: тянет на единоборства. А тут амуниция требуется с печатью «факультета». А у него – какой «факультет»? У него репутация другая: он «бурсак». Он от «недр», от «земли», от «почвы».

Не будем недооценивать: важно и это: опыт, знание конкретной, низовой реальности. «Углы» и «трущобы» – как с сороковых годов ведется в натуральной школе. Особенно это ценится – у очеркиста, каковым Лесков первоначально и укрепляется в умах общественности. Все ж казенные палаты двух губерний плюс коммерческие маршруты по российской глубинке с английским радикалом Александром Джеймсовичем Шкоттом чего-то стоят. Впрочем, это потом станет ясно, когда впечатления прежних лет прихотливым узорочьем взойдут в лесковских повестях и рассказах, – а теперь?

А теперь, на исходе 1861 либерального года, в Петербург прибывает журналист. Говоря нынешним жаргоном, недавний «собкор» московской газеты в Петербурге, отныне – «спецкор» петербургской газеты в Москве и прочих весях, и прежде всего – в самом Петербурге, в тех же самых его «углах» и «трущобах», «комитетах» и «обществах».

О его убеждениях.

Собственно, нормальный прогрессист, либерал, демократ, сторонник реформ и гласности, сторонник свободной «коммерции», сторонник немедленного освобождения крепостных крестьян. Противник удушающей российскую жизнь чиновной бюрократии, противник дикости и даже (как в щедринском духе модно говорить) обличитель темных сторон и язв.

Правда, внимательный читательский глаз может заметить в журналистском стиле «Фрейшица» некоторые странности. Некоторые необязательные, но небезынтересные нюансы в общепринятом обличительном стандарте. Положим, молодой журналист изобличает взяточников и вымогателей. Возьмем малоизвестную статейку его «Несколько слов о полицейских врачах в России» из киевского медицинского еженедельника, опубликованную за год до окончательного переселения автора в Петербург. Врачи берут взятки, журналист их бичует и изобличает, – все ясно как божий день. Но на этом ясном как божий день месте возникает плетень и от него тень: г-н Фрейшиц, он же «Н.Л.», затевает странную, хотя с виду вполне корректную, статистическую операцию: он вычисляет, сколько рублей в месяц должен брать взятками «примерный» городской врач в «примерном» городе, при таком-то количестве жителей, рундуков на базаре, числе женщин, записавшихся в качестве проституток, плюс женщин, в этом качестве не записавшихся, но подвизающихся. Статистика эта странна не по цифрам, а по подходу и тону. Редакция журнала, где Лесков проделывает свои научно-статистические изыскания, чует подвох и на всякий случай успокаивает читателя: господин-де Фрейшиц «преувеличивает цифры». Но господин Фрейшиц ничего не преувеличивает, цифры вполне правдоподобны, хотя и взяты «с потолка»; подвох не в них, а в самом приеме. «Объективность», с какой «обличитель» подходит к делу, весьма коварна: из вопиющего нарушения жизненной нормы взятка на глазах становится под его пером вопиюще неодолимой нормой жизни, какой-то почвенно-несдвигаемой, почти биологической. Вместо благородного негодования, принятого в прессе, не говоря уже о сарказме, образцы которого гениально демонстрирует Щедрин, – здесь возникает интонация странная, деланно-невозмутимая; за ней можно предположить нечто, совсем даже противоположное благородному обличительству, например глубоко спрятанный скепсис. В самом деле, если мелкие служебные преступления – естественный способ прожития людей в России, то на кого и как негодовать?

И откупную систему г-н Фрейшиц понимает в том же духе, а пишет он о российском пьянстве много и остро. Если питие водки – естественный способ глушения больной совести, то это уже не нарушение, а как бы продолжение «образа жизни». Или, беря в сравнение погоду, это вовсе не ненастье – это климат. Мучительно размышляя над пьянством как историческим проклятьем Руси, Лесков все время пробует разные выходы. Он колеблется между мерами воспитательными, которые гуманны, но бессильны, и мерами принудительными, которые ему как гуманисту отвратительны, но… тоже мало помогают. Проблема ускользает в какую-то бездонную глубь, она не удерживается на просветительских поплавках, не вмещается в прогрессивность позиции.

Но то, что в эту позицию «не вмещается», еще скажется в будущем. Пока что определяет то, что в нее «вмещается». Пока что «молодой журналист» легко вписывается, входит, включается в бурлящую демократическую журналистику северной столицы.

Он общителен, предприимчив и смел. Он дружит с Артуром Бенни, который в обществе известен как «эмиссар Герцена», знается с Андреем Нечипоренко, «корреспондентом „Колокола“„, общается с Василием Слепцовым, вхож в Знаменскую коммуну. (Бенни погибнет в отряде гарибальдийцев; Нечипоренко будет арестован, выдаст товарищей, назовет среди неблагонадежных Лескова, умрет в тюрьме в мучениях совести; Слепцов возненавидит Лескова за изображение его коммуны в романе „Некуда“. Но это потом.) Пока же петербургский обер-полицмейстер включает в свой реестр следующую запись: «Елисеев. Слепцов. Лесков. Крайние социалисты. Сочувствуют всему антиправительственному. Нигилизм во всех формах“.

Григорий Елисеев – сквозная и весьма любопытная фигура в наших сюжетах. Сорокалетний историк церкви, «расстрига», из Казанской духовной академии перекочевавший в редакцию «Современника», к Некрасову и Чернышевскому, – Елисеев в этом левом лагере ближайший к Лескову человек, и мы еще увидим, как это скажется в скором будущем.

Пока – «нигилизм во всех формах». Лесков волен, легок, холост. Вернее, вдов, еще вернее, разведен: первая семья распалась. Он не боится прослыть «красным», «неблагонадежным», «безнравственным». Он, кажется, ничего не боится: ни гонений, ни провокаций. Хотя надо бы бояться. И не столько гонений от начальства, сколько – от «своих». И тех провокаций, которые по пятам ходят за героями подполья. Ничего: «на тихеньких Бог нанесет, а резвенький сам набежит».