Изменить стиль страницы

Подписано: «Никита Безрылов».

И на отдельной страничке журнала – подписанное уже не псевдонимом, а именем: «А. Писемский» – полное обиды заявление, краткость которого (белое поле чистой страницы щедро оставлено вокруг девяти строк) подчеркивает нежелание объясняться (за которым стоит, конечно, жгучее желание объясниться).

Вот эти девять строк:

«Предоставив фельетонисту „Библиотеки для чтения“ ведаться со своими противниками, я все ругательства, помещенные в „Искре“ и касающиеся собственно меня и моих убеждений, отдаю на суд публики, которой, смею думать, достаточно уже известны и мои симпатии, и мои антипатии. Как ни слабы мои труды, но моим непотворством ни вправо, ни влево я – полагаю – заслужил честное имя, которое не будет почеркнуто в глазах моих соотечественников взмахом пера каких-то рьяных и неизвестных мне оскорбителей моих».

Увы, будет «почеркнуто», но Писемский еще не знает этого.

Он начинает… собирать подписи.

Формально дело обставлено так: среди литераторов ходит «протест». «Мы, нижеподписавшиеся, считаем себя обязанными выразить печатно наше полное негодование…» Под текстом подписываются те, кто берет сторону Писемского против «Искры». Любопытная форма идейной борьбы: не поиск аргументов, а подсчет сторонников: у кого больше? Нужны ли еще доказательства тому, что дело идет не о полемике заведомых противников, а о расколе внутри лагеря, решающего, за кем идти?

7 февраля. В Москву, Островскому: «Любезный друг Александр Николаевич! Здесь составляется и уже составлен адрес против поступка „Искры“ со мной в том тоне, что если они кинули грязью в меня, то кинут и во всякого, кто им подвернется, а потому литераторы протестуют против этого; хочешь ли ты подписаться или нет – уведомь меня сейчас же, – протест на днях будет печататься. Отвечай сейчас же. Твой Писемский».

Брат драматурга Михаил Островский (будущий министр государственных имуществ) делает приписку: «Проект адреса я читал: он написан не очень резко и уже подписан Кущелевым, Краевским, Майковым, Потехиным, Благосветловым и другими».

Негусто. Кушелев и Краевский не в счет – это не писатели. Майков тоже не в счет: родственник. Потехин – земляк и близкий друг. Он, кстати, сам собирает подписи и в параллельном письме сообщает Островскому, что заручился поддержкой Гончарова, Дружинина и Максимова. Положим, это фигуры ожидаемые, но Благосветлов! Интересно.

Благосветлов – друг Герцена, однокашник Чернышевского; Благосветлов, который три года спустя будет настаивать на буквальном толковании писаревского бойкота Лескову; Благосветлов – на стороне Писемского! – стало быть, еще не все потеряно?

Островский подписывать протест отказывается.

В Париж, Тургеневу: «Хорош гусь Островский; желая подделаться к Некрасову, ругает меня, вас, Гончарова и оплакивает Панаева и Чернышевского – подлая кутейническая душа не выдержала-таки и заявила себя…

Это написано спустя год после событий.

В разгар же событий, в феврале 1862 года, в Париж летит следующее послание: «Мой дорогой Иван Сергеич! Невдолге опять к вам пишу; до вас еще, может, не дошло, что на меня здесь поднялся целый кагал. „Искра“ напечатала на меня такую статью, какой еще и примера в литературе не было – по дерзости и нахальству тона. Дело произошло из-за следующего обстоятельства: вы знаете, как меня уже издавна (? – Л.А.) ненавидит «Современник»; но прошлого году и в декабрьской книжке нынешнего года «Библиотеки для чтения» я позадел их издателей, но позадел так, по признанию их самих (!? – Л.А.), очень весело и совершенно безобидно (!? – Л. А.). Но это было только, видно, на словах, но в самом деле злоба только была затаена, и вот один из клевретов их, какой-то выгнанный, говорят, попович из службы, некто Елисеев, написал по поводу этого фельетон на меня, более, чем брань; заставили то же сделать какого-то дуралея – фельетониста «Северной пчелы», и скоро, вероятно, появится о том же и в «Современнике». Словом, заругают насмерть. Некоторые невраждебные мне редакции и литераторы хотят, говорят (! – Л.А.), подать протест, а в отношении вас мне советовали вам написать обо всем и просить вас написать по поводу этому и вообще обо мне письмо в «Петербургские ведомости» (заметим этот вариант; редактор – Валентин Корш. – Л.А.), где оно сейчас же и будет напечатано. Написать тоже не надо медлить. Но если это найдете со своей стороны почему-либо неудобным, то и не делайте. Я, признаться сказать, не стал бы и писать вам этой просьбы, да приятели (! – ЛА.) утверждают, что это необходимо сделать, и вашему раздавшемуся за меня голосу посильнее публика поверит, а без того ведь она у нас матушка – дура. Отвечайте, бога ради, поскорее…»

Несколько слов после подписи говорят о том, чего стоит Писемскому эта просьба: «P.S. Письмо мое, по прочтении, изорвите…»

Через несколько дней – еще письмо: «Мой дорогой Иван Сергеевич!.. Пакостное дело, о котором я вписал вам, приняло еще более худший для меня оборот: несколько друзей и сторонников моих решились было на первых порах подать протест против выходки „Искры“, но потом струсили и, уже подписавшись в числе 30 и более человек, стали отказываться от своих подписей и таким образом нанесли мне оскорбление – все это меня потрясло до глубины души, – если бы вы были в Петербурге, при вас бы этого, я думаю, не случилось бы: постыдились бы!.. Изорвите и это мое письмо».

Тургенев письма не изорвал. Ни этого, ни предыдущего. Благодаря чему они нашлись в его парижском архиве и сто лет спустя увидели свет.

Однако вдумаемся в историю с протестом. «Тридцать и более подписей» – какая же магическая сила сдула их прочь? Вообще, вся история эта темновата, плохо освещена у мемуаристов. Кто инициатор? Кто, кроме Потехина, собирает подписи? Кто пугается первым? Почему?

На стороне Писемского явно и недвусмысленно остается только «Русский мир» – малозначащая еженедельная газетка, но и здесь связь откровенно деловая: газетку издают Гиероглифов и Стелловский – те самые, которые уже полтора года как купили у Писемского за 8 тысяч серебром полное собрание сочинений. Спасение вложенных денег? Честь мундира?

10 февраля 1862 года «Русский мир» помещает большую статью: «О литературном протесте против „Искры“«. Я процитирую первый ее абзац – единственный, который будет удостоен внимания оппонентов, и выделю в этом абзаце слово – единственное, которое будет удостоено ответа:

«В обществе здешних литераторов и журналистов составляется протест по поводу напечатанной в № 5 „Искры“ заметки о г. Писемском. Когда лист с подписями находился в редакции „Русского мира“, подписавшихся было до 30, и ожидается еще значительное число. Мы встретили здесь имена почти всех лучших представителей русской литературы и редакторов и сотрудников наших наиболее популярных журналов: «Современника», «Отечественных записок», «Русского слова», «Санкт-Петербургских ведомостей», «Северной пчелы», «Иллюстрации» и проч… Заметка «Искры» произвела общее негодование… Сделанное г. Писемскому незаслуженное и дерзкое оскорбление не должно оставаться без публичного осуждения… Если бы какой-нибудь английский журналист попробовал, подобно «Искре», бросить так же прямо грязь в лицо Диккенсу или Теккерею, то, конечно, оскорбителю пришлось бы на первом же пароходе уехать в Америку… Но нам, конечно, до этого далеко…»

Засим, хоть нам до этого и далеко, газета начинает объясняться за Писемского по существу: он-де, мол, ни прямо, ни намеком не хотел опорочить ни «воскресных школ», ни «литературных вечеров»; он, может быть, и скептик, но уж ни в коем случае не обскурант; в отношении его иронический тон, проскальзывающий в дубоватой статье «Искры», неуместен и напоминает, между прочим, иронию «Современника», но там это бывает на своем месте и не имеет того мелочного смысла, как в «Искре»…

Тут «Русский мир» уже на грани заискивания: попытка отделить «Искру» от «Современника», вернее, сделать вид, что они разделены, – попытка жалкая. Еще более жалки, конечно, порывы объясняться по существу. Не потому, что «Русский мир» по существу не прав; он прав: Писемский действительно не обскурант и ничего не имеет против «воскресных школ». Но дело в том, что это уже никого не интересует. Существо-то уже в другом. «Русский мир» перемены не чувствует, точнее, ее не чувствует бедный медик Александр Гиероглифов, два сезона назад попавший в журналистику. В последнем абзаце Александр Степанович храбро принимает на себя ответственность за редакционное выступление своей газеты, но и этот последний храбрый абзац будет проигнорирован его противниками. Удар будет нанесен по первому абзацу, и этот удар решит дело.